Незримый рой. Заметки и очерки об отечественной литературе - Гандлевский Сергей. Страница 47
На первый, да и на второй взгляд, эти 20 строк – элегический second hand, даже как‐то неловко делается за собственную чувствительность. Но, протирая очки и ища причину прилива чувств, понимаешь, что здесь автор намеренно и уверенно шьет белыми нитками – обнажает прием, говоря научно. И точно так же, как чачу на Кавказе, чтобы добру не пропадать, гонят из выжимок винограда, отходов винного производства, Алешковский приготовил “самогон” изрядной крепости из лиризма б/у.
Штамп на штампе, но в груде анонимно-элегического вторсырья изредка и по контрасту особенно заметны оригинальные авторские словосочетания, вроде “божественной разлуки” (расхожий романтизм клянет, а не превозносит разлуку), или – образы с хорошей литературной родословной, скажем: поклон “белому грибу” (“гриб” – неромантическая флора, это вполне державинский прозаизм); “брожу в холодном мирозданье” (умение запросто пересечь границу быта и абстракции отсылает к обэриутам)… Есть отсылки и к литературе более низкой пробы (незваный “скрипач” с каэспэшной поляны или финальное “козинское” рукопожатье, впрочем уместное в романсе). Но, конечно же, погоду делают отборно-пародийные худсредства. Однако именно счастливо найденная пропорция между личным авторским и безличным жанровым началами и придает стихотворению прелесть.
Из лексики и интонаций, неприкасаемых для менее одаренного и независимого поэта, Юз Алешковский непринужденно складывает душемутительный и вместе с тем утрированно-наглядный романс. А то, как при полном попустительстве сочинителя “гуляют” слова от варианта к варианту, свидетельствует о завидной авторской интуиции: у песни, имеющей шанс уйти в народный репертуар и, следовательно, обреченной на застольно-дорожное соавторство, сумма уместных слов эстетически существенней их строгой очередности.
И в этом есть свой резон: ведь в главные (и самые банальные!) мгновения жизни – когда мы провожаем кого‐нибудь в последний путь или склоняемся над колыбелью новорожденного, когда встречаем весну или осень и пр. (нужное подчеркнуть) – на язык просятся вовсе не “лучшие слова в лучшем порядке”, а драгоценная человеческая чушь с пятого на десятое, в которой не то что другим – себе стесняешься признаться!.. Юз Алешковский талантливо сделал эту “чушь” содержанием стихотворения, и, как нередко случается в поэзии, мы по следствию – взволнованно-бессвязному бормотанию лирического героя – восстанавливаем уважительную причину эмоционального смятения: очень знакомые “демисезонные” переживания с соответствующим ходом мыслей в придачу. И именно психологически достоверная “банальность” “Осеннего романса” и оставляет впечатление попадания в яблочко! Будто кто‐то хватил грамм двести и его мотает по лону природы с перехваченным от умиления горлом и глазами на мокром месте. И этот “кто‐то” – читатель собственной персоной.
Когда я спросил Алешковского, как его угораздило сочинить такое, и на пальцах объяснил объективные, на мой взгляд, затруднения и препятствия, которые он так артистично преодолел, Юз без ложной скромности ответил одним-единственным словом – “свобода”. Ни убавить, ни прибавить.
2010
Нежестокий талант
Укаждого из нас есть добрые знакомые и товарищи. Но с одними из них, при прочих равных, мы чувствуем себя легко и непринужденно, а общение с другими стоит известного напряжения и дается не без труда. То же и в поэзии. Бывают стихи – и талантливые, – от которых почти физически устаешь, будто долго смотрел на почетный караул. Кажется, что автор взял на себя важные обязательства, встал в позу, причем неудобную, а сменить еe – выше его сил. Не такова лирика Льва Лосева. Первое, что бросается в глаза читателю, – Лосев не позирует. Его интонация – эта жестикуляция речи – совершенно соразмерна настроению поэта; он нигде не пережимает, не кричит попусту “волки, волки” – иными словами, ведет себя естественно.
Лосев припозднился на праздник поэзии, до поры ему хватало, по его же признанию, “чýдных сочинений” ленинградских друзей и сверстников. Но Лосева не смутило, что он пришел в самый разгар события. У него хватило бодрости духа и веселости сесть за стол как ни в чем не бывало, даром что коронные блюда малость заветрились, салаты разворочены, десерт уже подан, кое‐где окурки в шпротах, а в воздухе висит такой густой застольный галдеж, что, кажется, слова невозможно вставить. Но именно эта стадия празднества Лосеву и сделалась мила: строй нарушен, всё без чинов, разговор представляет собою гремучую смесь учености и похабщины, цитаты из классиков перемежаются с дворовыми прибаутками, речь педанта-эрудита перебивают глумливые замечания ёрника, и акустика беседы насыщена литературными ассоциациями. Праздником именно такой словесности делится с читателем поэт Лев Лосев.
Лосев пишет на языке “дружеских врак”. На диковинном наречии советского социального отщепенства. Этим языком он владеет в совершенстве.
Вереницу беспечных лирических героев русской поэзии – “праздных гуляк”, повес и хулиганов – Лосев дополнил еще одним обаятельным и новым для нее персонажем – интеллигентом-забулдыгой. Поэт пожалел и приветил речь-полукровку – гибрид “классической розы” и “советского дичка”.
Существует таинственная связь между поэзией и жалостью. Набоковский Джон Шейд на вопрос, что для него, поэта, слово-пароль, ответил не задумываясь: “Жалость”. Есть подозрение, что в поэтическом участии нуждаются в первую очередь затрапезные явления – жизнь с приметами ущерба: проходные дворы, пересуды в трамвае, будничная нервотрепка, редкие минуты беспечности,
А совершенство доводить до ума средствами искусства нет надобности: оно уже совершенно.
Капустничество, кураж, малогабаритный карнавал – шутовское облачение такого серьезного и сущностного для лирики качества, как непринужденность. Стихи Лосева застрахованы от стремительного старения и пародирования. Этот стиль трудно перерасти, подытожить и передразнить – он и без постороннего вмешательства подмигивает каждым словом.
Удельный вес современного фольклора велик здесь чрезвычайно. Отчего эти беспризорные речения придают литературе привкус достоверности, я сказать не берусь, но только это так. Советское народное творчество просвечивает сквозь многие строки Лосева. Соображения благопристойности делают для критика затруднительным прилюдный подробный разбор некоторых речевых прототипов лосевской лирики, поскольку среди них – даже надписи в общественных туалетах, но внимательному читателю с советским прошлым придет на память и детсадовское детство, и пионерское отрочество, и армейская или студенческая юность. И вся эта разношерстная, подчас скоромная лексика интонируется автором по‐своему, звучит очень на лосевский лад.
Для пишущего обретение своей интонации, собственного голоса – событие, равносильное освобождению: теперь он волен говорить о чем заблагорассудится. Уже не преходящая тема будет делать произведение значительным, не прилежное следование литературному канону современной поэту поры, а одно только “личное присутствие” автора, то есть произнесение им чего бы то ни было.
В литературе появляется поэтическая личность, и литература незамедлительно дает утвердительный ответ на наш главный, требовательный и тревожный, вопрос: “Есть здесь кто живой?”
Поэзия умеет вбирать в легкие израсходованную речь и выдыхать ее, оживив, обогатив кислородом. Оправдав и воскресив утилизированный было язык, а значит, и то, что за ним стоит. И читателю уже неважно, в первосортную эпоху трудился поэт или во второсортную, – всюду жизнь, жизнь как‐никак. А раз так – поэты реабилитируют свое время и его обитателей. Вот и Лев Лосев, получается, замолвил слово за довольно посредственные времена.