Вторжение - Соколов Василий Дмитриевич. Страница 93

Что же касается наших отношений, то они остаются неизменными. Говорят, когда такое бедствие, то не стоит писать о чувствах, о любви. Не верю! Наоборот: никогда, как мне кажется, не обостряются чувства и не переполняют так сердце, как во время горя и беды. Любовь сберегает…

И вот теперь, когда нет никакой возможности хоть на минуту тебя увидеть, вспоминаю об этих днях, и мне кажется, что их прошло больше, чем в жизни с мужем. Удивительно!

До последнего мгновения, проведенного с тобой, крепла во мне уверенность в том, что ты — единственное счастье мое. Уверенность в том, что ты для меня ни с кем не сравним.

Поняла, что нельзя было выходить замуж, не имея такого ощущения. Но откуда я знала…

Весь мой прежний жизненный опыт убеждал меня в правильности взгляда: "О счастье не говорят — его чувствуют".

Чем больше счастливая уверенность заполняла сердце, тем сильнее я злилась, вместе с уверенностью к сердцу подступало нехорошее чувство досады, обиды… Почему такое дано мне переживать не тогда, когда я была девушкой, ждала этого, долго ждала!

Однажды ты впервые сказал: "Где ты была раньше?"

Я не в силах была ответить — бесконечно горько.

Как я злилась!

Неизвестно на кого: на судьбу, на себя, на тебя…

Временами чувствовала только эту злость. Ничего больше.

Один раз ты произнес: "Теперь надо посмотреть, прочно ли это чувство, постоянно ли?"

Ничего особенного как будто и не сказал. А меня это очень обидело, очень. Не одна неделя прошла, но до сих пор не могу равнодушно вспомнить эти слова.

Мучительное и приятное занятие — вспоминать. А вспоминать есть что!

Помнишь, отдавая мне букет ландышей, ты сказал: "Осторожней". Я тогда со своим сердцем не умела обращаться, милый, а не только с ландышами. Я внушала себе: надо быть твердой, надо убедить, что не могу дать ему счастья. Потом уйти. Тогда он не будет ни подходить, ни даже смотреть на меня. Я тоже возьму себя в руки. Потом буду уважать себя за это.

Но была очень непоследовательна.

Чувствовала себя то беспредельно счастливой, то бесконечно несчастной: все ощутимее было непонятное, глухое чувство чего–то неизвестного. И я пугалась.

Пишу, а мысленно переношусь в сад.

Я не владела собой…

Разрешить тебе все…

Разрешить, не имея ничего определенного впереди; разрешить, зная, насколько тускла радость, если желание удовлетворяется сразу, едва возникнув; разрешить, зная: что легко дается, то не ценится…

Но я чиста перед своей совестью. Ты можешь спросить, почему же между мной и мужем возникла трещина? Может, помехой тому увлечение? Вот вклинился, мол, Петр, внес разлад, а пройдет время — и все забудется, рапы зарубцуются.

Отвечу откровенно. Ни муж, ни ты, пожалуй, в этом не виноваты. Виновата я да сердце мое.

Ты знаешь, у каждого человека можно наблюдать такие маленькие поступки, они могут быть и хорошими и плохими. Хорошие и плохие мелочи. Они характеризуют человека иной раз гораздо больше, чем крупные поступки. В медицинском институте жила я в общежитии с подругой. Принесла нам как–то молочница молока, налила в одну бутылку больше, в другую — меньше. Как только заметила это, я кинулась к бутылкам — взять себе меньше. Но подруга опередила меня и взяла себе… больше. Вот тебе и мелочи. И дружбе конец.

Не знаю, понимаешь ли ты меня?

Я думала, что к любимому надо относиться… непогрешимо. Да. Именно это слово. И так — всю жизнь.

А как прекрасно жить на свете, если ежедневно будет близко от тебя что–то делать, как–то поступать, о чем–то говорить человек, которого уважаешь до конца, человек, в котором ты уверена больше, чем в самой себе.

Мечты…

Но уж если начнем жить, обязательно будем жить втроем с первого часа — ты, я и счастье.

Настоящая любовь может покоиться только на отношениях человечности и честности, только на больших чувствах, только на желании, чтобы он был как можно счастливее (ведь его счастье — это твое счастье), только на постоянной мысли — что еще можно сделать приятного для него?

Это взаимно — и любовь помогает бороться и жить, бороться и побеждать!

Разве когда–либо придет беда в их дом?

Они ведь уже привыкли каждым поступком выражать любовь свою, приносить радость друг другу…

Может быть, я сама наделила тебя качествами своего идеала, и мы не смогли бы жить?..

Я требовательна и непреклонна, когда считаю себя правой. Я не уважаю людей, которые говорят: "Вы правы, но… я пока не могу".

Ты был рядом, и я поверила тебе.

Так ли это? Не солгал ли ты?

И если все же думаешь о нашей жизни серьезно, если все же ты не отказываешься от своих чувств, — взвесь и ответь скорее. И честно. Мне очень тяжко. Сердце я тебе уже отдала. Теперь предлагаю руку. Что можно добавить еще?

Сейчас идет война. Ужасная. Я каждый день тревожусь: а вдруг тебя ранят или… Нет–нет, такое не может случиться. Что тогда станет со мной? Как я это перенесу?

Родной мой, счастье мое, я жду встречи с тобой. Когда бы она ни состоялась, я дождусь. Что бы с тобой ни случилось, я дождусь, встречу и буду всегда, всю жизнь любить тебя, только тебя.

Н а т а л ь я".

ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ

Никогда Наталья не ждала писем, да и не имела привычки сама заводить переписку, а после отъезда Петра ощутила жадную, неодолимую потребность не только самой писать, но и ждать, ждать от него весточки и чувствовать, как все же прекрасно получать строки, написанные его рукой.

Ходила на почту всякий раз, как привозили с Хворостянки запакованные под сургучными печатями мешки, и опять ждала — ей уже просто совестно было туда заглядывать каждый день и спрашивать одно и то же. И вот в один прекрасный день, в начале сентября, почтовый агент старик Акимыч с быстрыми глазами и неизменной добродушной улыбкой на высохшем лице, перебирая пачку писем, остановился на одном, повертел в руках конверт и загадочно крякнул, поглядев на Наталью.

— Ну, молодушка, с тебя причитается. Спляши за свое найденное счастье!

Наталья взяла конверт, и током хлынула по телу радость, отчего даже закружилась голова. Что–то совершенно ни с чем не сравнимое. Как жаль, что Петр не видит ее в этот момент и не может понять ее чувств: она плакала, и все в ней одновременно пело…

Письмо Завьялова было короткое, сдержанное и каждым словом расчетливое. Будто боясь, что его послание может быть перехвачено и читано другими, он изъяснялся намеками, но меж строк Наталья находила такое, что порождало в ней бурю мыслей, приводило в трепет. "Скоро, видимо в последних числах сентября, предстоит мне дорога далекая и опасная", читала она и ужасалась, видя Петра в трудном походе, в сражении, и, как ни хотела отмахнуться от мысли, ей даже подумалось, что он уже лежит на поле боя раненый, окровавленный и просит помощи… Наталья даже всплакнула, потом совершенно внезапно пришло ей на ум тотчас собраться и ехать к нему. Она не задумывалась, что какие–то силы могут ее удержать, что отец и сестренка будут противиться, что с работы нельзя уйти так просто, что, наконец, по селу рано или поздно пройдет слух о том, что она потащилась за Петром, — все это ее теперь не пугало; она считала себя обязанной быть рядом с ним в опасности и сделать все возможное, чтобы облегчить его страдания. То, что Петр не звал навестить его и устроить хотя бы короткое свидание перед отъездом на фронт, немного смущало, но не останавливало ее. Она даже пыталась оправдать Петра: не пригласил свидеться потому, что не хотел утруждать ее ни лишними хлопотами, ни горечью расставания…

Глянула в окно, поморщилась: стекла слезились, по ним сползали крупные дождевые капли.

И пока в доме никого не было, начала собираться в дорогу. Уложила чемодан, хотела поднять за ручку — тяжел, что–то надо оставить. "Ведь не навсегда уезжаю, только проведать". Выложила зимнее пальто — ни к чему оно, не нужны и лакированные, с высокими каблучками туфли — там будет не до театра, не до веселья. И зачем тащить с собой все платья, не лучше ли взять два: одно легкое, набивного шелка, другое — шерстяное, темно–синее, которое можно надеть в ненастную погоду. Значит, и чемодан тяжелый не нужен, сподручнее взять саквояж.