Лога - Голубков Михаил Дмитриевич. Страница 12
Потом его начал мучить, терзать один и тот же сон, терзать своим постоянством, однообразием и бесконечностью. Игнатий просыпался, с трудом успокаивал себя, что это всего лишь сон, вновь засыпал, но сон опять тут как тут, захватывал, держал в постоянной натяжке тело, вгонял в липкий пот и дикий ужас.
Снилось Игнатию, что его будто бы спускают и спускают на длинной веревке в узкую и глубокую буровую скважину. Спускают, чтобы узнать, выяснить: что там случилось, происходит внутри земли, почему она упрямится, не отдает своих богатств, почему не поступает нефть наверх? Спускают Игнатия против воли, насильно, он бьется, барахтается на веревке, пытается за что-то ухватиться, но стенки скважины круглы, гладки, маслянисты от нефтяных потеков, нисколько не тормозят, не задерживают его падение.
Наконец он очутился в каком-то гулком пещерном пространстве, ощетинившемся со всех сторон блестящими черными нефтяными сосулями, нацеленными остриями прямо в Игнатия, отвались одна — и амба, проткнет, как букашку. А спуск, падение на веревке не прекращается, вот уж не видно и опасных, нацеленных сосуль, одна лишь необъятная, жуткая пустота вокруг, нисколько не похожая на ночную небесную пустоту, без звезд пустота, без луны, без живого голоса. И в ней, необъятной пустоте этой, земная, далекая оболочка, продырявленная вверху буровой скважиной, кажется до того тонкой и хрупкой, что достаточно вроде легкого удара, легкого тычка, чтобы пустотелая земля лопнула, раскололась, рассыпалась на мелкие кусочки и понеслась в беспредельном пространстве вольной, рассеивающейся пылью. В этом страшном видении земного краха Игнатий обычно просыпался, но вскоре его снова, барахтающегося и кричащего, спускали в бездонный колодец скважины.
Он проснулся, когда вагончик наполнился робким утренним светом. Лавка в углу пуста, матрац скатан и положен на свое место — ушел Лазарь Семенович, охота увела. Как это он сумел так бесшумно подняться и собраться?
Накинув на плечи фуфайку, Игнатий вышел из теплушки. Земля в это утро была глубоко и круто скована, в тени, пожалуй, и весь день не оттает. Почаще бы так подмораживало, прибрало маленько лужи, грязь.
Иней на ветках торчал густой и длинный, был ослепительно бел и искрист, изредка опадал мохнатыми хлопьями. Земля тоже вся в инее, только там, где она была замазана и пропитана нефтью, холод не взял ее, не укутал инеем, там лишь слегка закуржавело, зарыжело, будто покрылось налетом ржавчины. Следы Лазаря Семеновича были уже плохо заметны, уже затянуты изморозью.
Времени, должно быть, около восьми, определил Игнатий по близкому солнцу. Можно еще вздремнуть до прихода Кузьмича или Ларьки, ноги из-за худого, прерывистого сна отошли плоховато. Он вернулся в чуть выстуженный за ночь вагончик, включил электропечки и на этот раз глубоко, расслабленно задремал, не падая уж больше ни в какую скважину.
12
Зима пришла накануне праздника, будто без нее и праздник не праздник, веселье не веселье, — правы были старики. Пришла разом, наскоком как-то и, кажется, бесповоротно, насовсем. За какие-нибудь сутки успело выяснить, резко похолодать и подморозить, за другие — навалило снегу почти по колено. Снег был влажен, тяжел и пахуч каким-то особым родниковым запахом. Потом опять выяснило, залило землю солнечным и небесным сиянием. Снег тоже засиял, лежал, покоился на всем ровной, затвердевающей окуткой. Сырые, темные стены изб и дворов начали вымерзать, потрескивать, подернулись жестким седым налетом, необычно светло стало по ночам, далеко видно по белому. И звезды в ночной бездне как бы всплывали, чисто и глубоко разгораясь. Если выбрать одну и долго-долго смотреть на нее, то она все ближе и ближе, падающей казалась, накрывающей землю. Звуки, голоса стали звонче, летучее. В одном конце деревни чихнешь, в другом поймают. Расшевелилась, ожила Кондратьевка, что днями, что ночами. Днем баб повсюду слыхать, ночью — парней и девчат. Молодежь опять заходила по улице с гармошкой, с частушками. В деревне опять вспомнили, заговорили о проводинах, о скором отъезде новобранцев.
А холод все наддавал и наддавал, вымораживая сырость, выживая ее из всех углов и щелей. Нет, не повернуть осени вспять, не остановить зиму. Даже хорошая оттепель едва ли теперь сгонит весь снег.
Ружьишко бы сейчас в руки! Да собачку натасканную! Да побегать бы, погонять по лесным закрайкам да опушкам куня. Он в начале зимы ближе к полям держится — мышкует. Самое удобное время охотничать с собакой. Снег еще не так глубок, лайка не сразу выдыхается, кунь еще не так осторожен и пуглив, как зимой, летом ведь его мало кто тревожит.
Эх, как зазвенит, займется на весь лес собачка, наткнувшись на свежий утренний след! Эх, как летит от нее кунь по деревьям, будто язык рыжего пламени прыгает с ветки на ветку! Эх, как заходится сердце в груди, когда ломишься наперехват куню, когда слышишь впереди родной, захлебывающийся, стонущий зов.
Да, было когда-то счастливое времечко. Было да сплыло, быльем поросло. Давно уже нет у Игнатия собаки, давно перешел на один капканный промысел. С собакой только здоровому мужику охотиться. Собака, бывало, в такие утянет дали — в лесу приходится ночевать. Да без еды, случалось, да в мороз под сорок. Нет, не стариковское это занятие — ночевка в зимнем лесу. Был помоложе — ни лешего не страшился, где темень застала, там и прикорнет у костра до рассвета. Редко какой кунь уходил тогда от Игнатия.
Он тогда охотничал с Пармой, беленькой, в рыжих подпалинах лаечкой. Всем собакам была собака, мертво садилась на хвост кунице. Ей только след найти, кричи не кричи потом, не отзовешь с гона. Волей-неволей тоже подхватишься, хоть и на ночь глядя.
На гону Парма и погибла. Игнатий бежал на голос собаки, спрямляя, как всегда, путь, и вдруг перестал слышать лай. Небывалое дело. Неужто Парма со следа скололась. Игнатий подождал минут десять — лая не возобновилось. Повернул обратно, нашел след собаки, бросился по нему, задыхаясь, холодея от недоброго предчувствия.
Он нашел ее, вернее, не Парму, а одни клочья шерсти на окровавленном снегу. Собаку подкараулили и разодрали волки. Горе все равно что по родному человеку было. Долго отходил Игнатий, долго не просыхали глаза и у Прони, она тоже любила собачку.
Проня. Прасковья Степановна Лукошникова. Сорок три годика жизни с ней как один денечек промелькнули.
Поженились они в беспокойном тридцатом — шла полным ходом коллективизация. Лукошников Степан Артемьевич считался мужиком зажиточным. Хозяйство имел справное, две лошади держал, скотины и птицы много. Оборотистый был, хваткий. В старости и то мог, только дай чертоломить, да и всем своим девкам — не говоря уж о бабе — потачки не давал, ворочали они у него до самого предела, до самого крайнего срока, пока их женихи со двора не уводили. Сыновьями Лукошниковых бог почему-то крепко обидел.
Куприяновы жили победнее, отец Игнатия, Терентий, не больно-то убивался на своем земельном наделе, больше с берданкой по лесу шастал. А кто ведь на уме зайцев да рябков держит — тому ни до хозяйства, ни до чего нет дела. Заразил Терентий охотой и Игнатия.
Лукошников долго упрямился, не отдавал Проню «босякам» Куприяновым. Но Игнатий, приглядев девку, всех парней от нее отвадил, что из своей деревни, что из соседних. Здоровущий был, необоримый в драках. Ждал терпеливо своего часа, девке в невестах опасно засиживаться — живо увянет. И дождался. Пошел Степан Лукошников на попятную, но с одним непременным условием — жить молодые будут у Лукошниковых. Старикам было уж тяжело большое хозяйство вести. Куприяновы не пропадут, там и без Игнатия полно мужиков. Что-что, а сыновей Терентий умел мастерить.
Дом Лукошниковых, просторный пятистенок, и все нажитое в нем, когда началось раскулачивание, несколько раз отнимали и возвращали обратно, все разбирались: кулаки не кулаки Лукошниковы, кулаки не кулаки и живущие с ними молодые Куприяновы? Это раньше времени и подкосило стариков.