Зимняя бухта - Валь Матс. Страница 10
В дверь позвонили.
Я обернулся и посмотрел на Курта, который ковырял шприцем в икре.
— Открыть?
— Подожди.
Он попытался уколоться, опять загримасничал.
— Курре! — завопили за дверью. — Это я, Смурф! Курт посмотрел на меня.
— Открой, — попросил он, и я впустил Смурфа. Тот сразу же уперся мне в грудь своими ручищами и толкнул в гостиную, где над дозой мучился Курт. Смурф швырнул рюкзак на пол и припер меня к стенке.
— Где он?
— У меня нет.
— Давай его сюда.
Он снова толкнул меня, и я ударил его под рукой.
— Не дерись, — сказал я.
— Отдай его мне!
Смурф так прижал меня к стенке, что я стукнулся головой.
— Давай сюда, — повторил он и вновь толкнул меня, но я отступил в сторону и нанес ему в плечо прямой левый.
— Не дерись со мной, Смурф! — Я сделал вид, что сейчас врежу ему в нос. Он всегда был тугодум, вот и не отступил, а шагнул ко мне, тяжело, некрасиво — неритмично, бездумно. Просто пер на меня, вытянув ручищи. Я нанес ему обманный удар по щеке — не сильный, просто чтобы он уяснил: лезть ко мне не надо.
— Не дерись со мной!
— Отдай, иначе сам возьму. — Смурф намеревался вцепиться мне в руку ниже локтя. Но я отступил и нанес ему два прямых левых. Он зашатался, а я приблизился вплотную и впечатал правый хук ему в грудь; я услышал, как из Смурфа выходит воздух, и он завалился на Курта, который так и сидел на диване со шприцем. Смурф разевал рот, силясь вдохнуть, Курт орал, а я рывком распахнул дверь и понесся вниз по лестнице, через ступеньки и дальше, к станции метро. Успел вскочить в один из последних поездов до Альбю, до дома.
В поезде я всю дорогу домой горевал по своему баулу.
У меня там остались хорошие, правда хорошие джинсы. Потертые, мягкие, но без дыр, они мне так нравились. Еще там остались фланелевые рубашки — красная в тонкую белую полоску и темнозеленая, — а еще спортивный костюм. И два свитера там было, и кожаная куртка, и с полдесятка трусов, куча носков, и мотоперчатки, и книга, которой меня наградили за успехи в шведском языке, когда я перешел в девятый класс, да еще штук двадцать кассет и кассетный плеер.
Проклятый гребец загреб все, что я имел.
Я пересчитал сотенные купюры, полученные от Франка. Денег хватит на джинсы, две рубашки и кое-какое белье.
Я вышел на Альбю, поднялся в центр. Начинался дождь; я сел на лавку возле песочницы и принялся рассматривать фасады высотных домов. Светились кухонные окна.
Подошел парнишка лет семи. Он тащил красный велосипед и не видел меня, пока я не сказал: «Привет!» Парнишка испугался, бросил велосипед и скрылся в подъезде. Времени было уже начало первого.
Я еще какое-то время посидел на лавочке. На меня капал теплый дождик — его не хватало даже, чтобы промочить меня как следует.
В последний раз я сидел на этой лавке накануне Рождества, шел снег, засыпая последние прогалины на земле. На мне была кожаная куртка, а тем же вечером, попозже, я получил от мамы две красивые фланелевые рубашки. Навозник умудрился залить их бухлом. «Клевые рубашки некоторым достаются», — сказал он и попытался зажечь сигару, а в руке у него была рюмка. Оказалось, для него это перебор: рюмка, сигара, спичечный коробок и спички. Он опрокинул рюмку прямо на мои рубашки, лежавшие на журнальном столике. «Будешь пахнуть как мужик», — заметил он и хотел хлопнуть меня по спине, но я уклонился, и он навернулся прямо на столик, потому что вместо моей спины хлопнул по воздуху.
Я поднялся, вошел в подъезд и нажал кнопку лифта.
В лифте кто-то нассал, запах стоял просто кошмарный. Прежде чем войти в кабину, я сделал глубокий вдох и не дышал до самого седьмого этажа. Выудил ключ и отпер дверь. Вышел Ленин кот Огрызочек, стал тереться о мои ноги. Я осторожно закрыл входную дверь, разулся и в одних носках прокрался в гостиную.
Из спальни послышался Ленин голос:
— Я больше не хочу.
— Да ну, — голос Навозника, — повернись.
— Я не хочу, — повторила Лена.
— Хочешь, хочешь, — стонал Навозник.
Я слышал, как жалобно пищала Лена и как скрипела кровать; там, в маминой спальне, Навозник трахал мою милую сестру, самого моего дорогого друга.
— Не надо! — просила Лена.
Мамы не было дома. Навозник залез на Лену. Я достал револьвер. Сердце громко стучало. Мысли носились по кругу. Я вошел, приставил дуло к голове и послал пулю в мозги ему, лежащему на моей сестре. Я умертвил эту сволочь, я забил эту свинью.
Но на самом деле я не двинулся с места. Я только стоял, слушал, как он стонет и как тихо скулит Лена. Потом она тоже начала стонать, Навозник кончил, и сделалось тихо. Потом я услышал, как Лена плачет — совсем тихонько. Услышал, как Навозник закуривает.
— Ну чего ревешь? Разве плохо было?
Он шлепнул ее — наверное, по ляжке, звучно, — и снова спросил:
— Плохо было?
Я осторожно прокрался к себе в комнату, мне удалось закрыть дверь; я сел на кровать и зарядил револьвер. И все спрашивал себя, почему я не войду туда и не пристрелю эту сволочь.
— Почему я не войду туда и не пристрелю эту сволочь? — спрашивал я себя снова и снова, и голос у меня был такой тихий и тоненький, что я едва слышал его.
Я, конечно, понимал, что скажут потом.
«Ларс Йон-Йон Сундберг — одаренный юноша, но в школе он, несмотря на свои таланты, постоянно доставлял хлопоты учителям и школьному персоналу.
Когда в течение одного августовского дня Ларс Йон-Йон Сундберг украл лодку, совершил налет на частный дом в Бромме, а потом застрелил сожителя своей матери, эти поступки никого не удивили. Напротив, многие учителя и кураторы говорят: у нас всегда было предчувствие, что он добром не кончит».
Я сидел у себя с револьвером в руке и смотрел в пол. Навалилась чудовищная усталость. Из меня как будто вытекла вся сила, я почти чувствовал, как сила вытекает из меня. Я был не в состоянии даже держаться прямо, поэтому лег на кровать, сунул револьвер под подушку и, прежде чем заснуть, сделал несколько шагов по лужайке Центрального парка.
— А зачем тебе в планетарий? — спрашивает она.
— Повидаться с папой.
— Он там работает?
— Сторожем. Хотя на самом деле он актер. Но актерством в Нью-Йорке не проживешь.
Как его зовут?
— Билл.
Я достаю фотографию. Она в нескольких местах порвалась, потому что я таскаю ее в кошельке уже лет сто, но все равно видно, какой отец большой. А больше всего — его улыбка.
— А рядом — твоя мама? — спрашивает она, и я говорю — да.
— Она кажется такой маленькой!
— Это не она маленькая. Это он большой.
11
О, братья и сестры!
Когда у меня был трехколесный, больше всего на свете я любил тело моей матери, когда оно раскидывалось воскресными утрами в двуспальной кровати. Я просыпался, и бледный свет падал сквозь жалюзи на нас и нашу любовь. Я подползал к ней поближе и вдыхал ее аромат. Во сне она обнимала меня, поворачивалась ко мне, и я клал руку ей на грудь.
Сестры и братья! Я не испытывал любви сильнее этой!
Сон слетел с меня, и я сунул руку под подушку. Рукоять револьвера. Уже рассвело. Я же закрыл глаза всего на минутку! Я уселся со странным чувством в теле: как будто еще сплю. Осторожно открыв дверь, я вышел в гостиную и прокрался к маминой спальне.
Там, голый, под простыней, лежал Навозник. Он спал на спине, головой к ночному столику. Радиочасы показывали 07:12; я крадучись вошел в спальню. Штаны Навозника валялись на полу. Я подобрал их и стал искать ключ от входной двери. На связке четыре ключа; я положил револьвер в изножье кровати, снял нужный ключ, сунул в карман.
Потом я обошел кровать, встал у ночного столика. Рядом с часами — пачка желтых «Бленд», коробок спичек и почти полный стакан пива. Я сел на край кровати.
Навозник спал, открыв рот.
— Навозник! — прошептал я и приставил дуло к стакану. — Навозник, просыпайся, надо поговорить.