Спецпохороны в полночь: Записки «печальных дел мастера» - Беляева Лилия Ивановна. Страница 34

Осуждаю? Нисколько. Наша нищета поневоле заставляет человека благоговеть перед навалом вещей, аппаратуры всякой в "мире разлагающегося капитализма".

И все-таки… Пока тут, в стране, разные философы, экономисты да и наши писатели спорили о рынке, ценах, налогах — самые ушлые делали хорошие деньги, вояжируя то в Америку, то из Америки, то туда, то сюда. На сегодня, вероятно, это самый даже лучший бизнес — "по приглашению" в Америку и чем чаще, тем лучше. Там покупаешь задешево — здесь продаешь задорого. Деньги текут рекой… А вы там спорьте, ругайтесь, критикуйте друг друга "на почве разницы воззрений…"

Особенно, насколько мне известно, повезло первым "бедным родственникам из России". Их, сирых, пригревал, утешал, обувал-одевал весь сердобольный, национально сплоченный Брайтон Бич. Там ведь имущих немало, мягко говоря… Кто десять долларов, кто двадцать на бедность… А кто привезет уже в аэропорт кучу добротных вещей. В итоге наши "сироты" вылетали в Союз с огромным, до двухсот килограммов, грузом… А далее — рынок, где большинство вещей шло по вовсе недоступной "простому смертному" цене. Кожаные пальто, компьютеры, стереосистемы, видеокамеры…

Не могу сказать, что мне не нужны хорошие, удобные вещи. Не могу сказать, положа руку на сердце, что я такой уж патриот и потому не уеду из запущенной нашей страны. Но — не уеду. Зачем? Быть "пылесосом", как там же, в Брайтон Бич, называют пренебрежительно наших "путешественников", — не хочу. Слава Богу, как-то, но одет-обут. Обид на судьбу не таю. Вот жалуются: меня оскорбляют как еврея, обзывают… Меня же, поверьте, ни разу не обозвали, не оскорбили "как еврея". Мне хорошо с людьми. Я сам не ангел. Мне хорошо с писателями. У меня к ним расположение. Как правило, это люди незаурядные, живущие наизнос, и среди них есть истинные мудрецы, для которых деньги, обеспеченность — важны, но не настолько, чтобы поступать в угоду только им и плевать на принципы. Общение с ними — радость. Я знаю, что им нужен. Так что мое ощущение Родины — это прежде всего ощущение своей нужности, полезности. Мне много, много раз говорили и говорят "спасибо"…

Вообще я не верю в то, что в России есть, так сказать, чистые евреи. Все мы, возможно, за каким-то исключением, прониклись русским духом, впитали традиции русской культуры… Ваш Пушкин? Нет, он и мой, потому что я чувствую силу и красоту его душевных порывов. И Лев Толстой мне близок и дорог. Русские и евреи, если хотите, крепче крепкого повязаны Великой Отечественной войной, тем огромным общим горем и счастьем великой Победы над взбесившимся гитлеризмом…

Кстати, все мои жены — русские. И когда я размышляю над этим самым "острым" русско-еврейским вопросом — прихожу к выводу — слишком он сложен для меня. Лично я никакого вклада в его разрешение внести не могу. Слишком много здесь взаимной нетерпимости. И надуманных причин для взаимной неприязни. Хотя кто-то, возможно, и способен будет рано или поздно все разложить по полочкам. Ну почему бы в самом деле не проанализировать проблему "евреизации" революционных и послереволюционных органов власти? Объяснить людям причины и следствия. Но у нас, как мне думается, многое пущено на самотек, в газетах, в журналах — и в наших, и в ваших, — идет скорее драчка, грызня между дилетантами, чем споры профессионалов.

А к какому "лагерю" должны принадлежать моя жена, мои дети?.. Кстати, русские женщины, у которых мужья евреи, как я замечал, всецело проникаются "еврейским духом", становятся более "еврейскими", чем их мужья. Почему? Я думаю, потому, прежде всего, что в них горит инстинкт материнства… Им суждено самой природой бояться за своих детей, "болеть" за их судьбу. И поэтому моя, например, жена не выносит поношения евреев. Хотя, конечно, понимает, что есть у них не слишком доблестные национальные качества… Но ведь и у русских, и у монголов в характере, в привычках не всем стоит гордиться. Не так ли?

А мои дети-полукровки? И другие такие же? Им же со дня рождения чуждо противопоставление русских евреям… Они же умрут за своих родителей. И что же — "даешь большую войну"? Так что вопрос этот весьма чреватый…

Меня же поражает каждый раз вот что — ну, почему же мы, каждый из нас, вместо того, чтобы ценить свою единственную жизнь, наслаждаться радостями любви, дружбы, преданностью любимых, детей, животных, красотой рассветов и закатов, — мучаем друг друга, терзаем, не ценим ни чужой, ни своей жизни. Нас, каждого, и без того подстерегает столько опасностей и бедственных неожиданностей! Болезни, к примеру… Преступники, готовые ограбить, изнасиловать, убить… А землетрясения? Аварии, автомобильные катастрофы?

И вот — черная пропасть могилы, гроб, навек замершее сердце "невозвращенца" под охапкой ярких цветов… Так и хочется, немного перефразируя, повторить вслед за Михаилом Светловым: "Люди! Лучше дарить цветы в теплые живые руки, чем кидать их поверх холодных…" Лучше не жалеть добрых слов живому человеку, чем исправно, ритуально произносить их над застывшим навек телом.

Но кому это урок? Или острастка?

О горе нам…

И впрямь… О горе нам, сколько существует человечество — столько оно и повторяет самое себя и во взлетах самоотверженного духа, и в падениях, и в капризах… И нет иллюзий у того же Федора Михайловича Достоевского, настолько нет, что и в своем повествовании "Бобок" он так трагикомично описывает наше существование уже там, под землей.

«— Ох-хо-хо-хо! — послышался совсем уже новый голос, саженях в пяти от генеральского места и уже совсем из-под свежей могилки — голос мужской и простонародный, но расслабленный на благоговейно-умиленный манер.

— Ох-хо-хо-хо!

— Ах, опять он икает! — раздался вдруг брезгливый и высокомерный голос раздраженной дамы, как бы высшего света. — Наказание мне подле этого лавочника!

— Ничего я не икал, да и пищи не принимал, а одно лишь это мое естество. И все-то вы, барыня, от ваших здешних капризов никак не можете успокоиться.

— Так зачем вы сюда легли?

— Положили меня, положила супруга и малые детки, а не сам я возлег. Смерти таинство! И не лег бы я подле вас ни за что, ни за какое злато; а лежу по собственному капиталу, судя по цене-с. Ибо это мы всегда можем, чтобы за могилку нашу по третьему разряду внести.

— Накопил; людей обсчитывал?

— Чем вас обсчитаешь-то, коли с января почитай никакой вашей уплаты к нам не было. Счетец на вас в лавке имеется.

— Ну уж это глупо; здесь, по-моему, долги разыскивать очень глупо! Ступайте наверх. Спрашивайте у племянницы; она наследница.

— Да уж где теперь спрашивать и куда пойдешь. Оба достигли предела и перед судом божиим во гресех равны.

— Во гресех! — презрительно передразнила покойница. — И не смейте совсем со мной говорить!

— Скучновато, однако, — заметил его превосходительство.

— Скучновато, ваше превосходительство, разве Авдотью Игнатьевну опять пораздразнить, хи-хи?

— Нет уж, прошу уволить. Терпеть не могу этой задорной криксы.

— А я, напротив, вас обоих терпеть не могу, — брезгливо откликнулась крикса. — Оба вы самые прескучные и ничего не умеете рассказывать идеального. Я про вас, ваше превосходительство, — не чваньтесь, пожалуйста, — одну историйку знаю, как вас из-под одной супружеской кровати поутру лакей щеткой вымел.

— Скверная женщина! — сквозь зубы проворчал генерал.

— Матушка, Авдотья Игнатьевна, — возопил вдруг опять лавочник, — барынька ты моя, скажи ты мне, зла не помня, что ж я по мытарствам это хожу, али что иное деется?..

— Ах, он опять за то же, так я и предчувствовала, потому слышу дух от него, дух, а это он ворочается!

— Не ворочаюсь я, матушка, и нет от меня никакого такого особого духу, потому что еще в полном нашем теле как есть сохранил себя, а вот вы, барынька, так уж тронулись, — потому дух действительно нестерпимый, даже и по здешнему месту. Из вежливости только молчу.