Одинокий странник. Тристесса. Сатори в Париже - Керуак Джек. Страница 29

Паром из Танжера в Альхесирас был очень печален, потому что весь освещен так весело ради ужасного предприятия перебраться на другой берег.

В Медине я нашел спрятанный испанский ресторан, где подавали следующее меню за 35 центов: один стакан красного вина, креветочий суп с мелкой лапшой, свинина в красном томатном соусе, хлеб, одно жареное яйцо, один апельсин на блюдце и один черный кофе-эспрессо — руку дам на отсечение.

Ради писательства, и спательства, и думательства я ходил в местную прохладную аптеку и покупал «Симпантину» для возбуждения, «Диосан» для кодеиновых грез и «Сонерил» для сна. Тем временем мы с Берроузом также раздобыли немного опия у парня в красной феске в Зоко-Чико и смастерили себе каких-то самодельных трубок из старых банок от оливкового масла, и курили, распевая «Уилли-Мочалку», а назавтра смешали пахтача и кифа с медом и специями и сделали себе кексиков «Маджун», и съели их, жуя, с горячим чаем, и пошли на долгие пророческие прогулки в поля маленьких беленьких цветочков. Однажды днем, улетев по гашишу, я медитировал на своей солнечной крыше, думая: «Все, что движется, есть Бог, и все, что не движется, есть Бог»; и при этом переизречении древней тайны все, что двигалось и шумело в Танжерском дне, похоже, вдруг возликовало, а все, что не двигалось, вроде возрадовалось…

Танжер — очаровательный, четкий, приятный город, полный изумительных континентальных ресторанов вроде «El Paname» и «L’Escargot» с такой кухней, что слюнки текут, сладкими снами, солнышком и целыми галереями святых католических священников возле того места, где я жил, которые молились к морю каждый вечер. Пускай повсюду будут оризоны!

Меж тем безумный гений Берроуз сидел диковласый у себя в садовой квартире, печатая следующие слова: «Мотель Мотель Мотель одиночество стонет через весь континент, как туман над недвижной маслянистой водой приливных рек…» (имея в виду Америку). (В изгнании Америка всегда вспоминается.)

В День независимости Марокко моя большая 50-летняя сексуальная арабская негритянка-горничная убрала мне комнату и сложила мою грязнющую нестираную футболку аккуратно на стуле…

И все же иногда Танжер бывал невыразимо скучен, никаких флюидов, поэтому я уходил на две мили вдоль берега среди древних ритмичных рыболовов, которые тянули сети поющими бандами с какой-то древней песней вдоль прибоя, оставляя рыбу плескаться в морскоглазном песке, а иногда я смотрел офигительные футбольные матчи, разыгрываемые в песке безумными арабскими мальчишками, некоторые причем забивали голы бросками назад через голову под аплодисменты целых галерей детворы.

И бродил я по Магрибской земле хижин, коя прелестна, как земля старой Мексики со всеми ее зелеными холмами, burros, старыми деревьями, садами.

Однажды днем я сидел на речном дне, втекавшем в море, и смотрел на высокий прилив, распухавший выше моей головы, и внезапный шторм вынудил меня бежать обратно вдоль берега к городу, как звезду легкой атлетики на рысях, весь промок, и вдруг на бульваре кафе и отелей вышло солнце и осветило мокрые пальмы, и от этого у меня возникло старое ощущение — бывает у меня такое застарелое чувство, — я подумал обо всех.

Чудной городок. Я сидел на Зоко-Чико за столиком кафе, наблюдая, как мимо проходят субъекты: Чудно́е воскресенье в Феллахской Арабляндии с, как ожидаешь, таинственными белыми окнами и дамами, мечущими кинжалы, и ты и впрямь видишь, но ей-богу, женщину там, что я видел в белой вуали, сидящую, вглядываясь у «Красного Креста» над маленькой вывеской, гласившей: «Practicantes, Sanio Permanente, TF No.✠9766», крест при этом красный — прямо над табачной лавкой с багажом и картинками, где маленький голоногий мальчик опирался на прилавок с семейством онаручночасовленных испанцев. Меж тем проходили английские моряки с подводных лодок, стараясь все больше и больше напиться «малагой», однако спокойные и затерявшиеся в сожалениях по дому. Два маленьких арабских хеповых кошака устроили себе краткую музыкальную болтологию (десятилетние) и даже расстались, толкнувшись плечьми, на одном мальчике была желтая ермолка и синий лепень. Черные и белые плитки уличного кафе, где сидел, испакощены одиноким танжерским временем — мимо протопал маленький лысостриженый мальчик, подошел к мужчине за столиком подле меня, сказал: «Yo», и официант метнулся и шуганул его, крикнув: «Yig». Со мной за столиком сидел жрец в буром оборванном одеянии (какой-то hombre que rison), но смотрел в сторону, положив руки на колени, на зеленую сцену с ослепительно красной феской, красным девчачьим свитером и красной мальчиковой рубашкой… Грезя о Суфии…

О, стихи, что католик заполучит в исламской земле: «Святая Шерифская Мать моргает у черного моря… спасла ли ты финикийцев, тонущих три тыщи лет назад?.. О, нежная царица полночных коней… благослови Марокеновы грубые земли!»

Ибо они точняк были грубые земли, и я однажды выяснил, вскарабкавшись высоко в задние холмы. Сначала прошел по побережью, в песке, где чайки все вместе группой у моря словно бы закусывали за столом, сияющим столом — поначалу я думал, они молятся, — главная чайка возносила благодарственную молитву. Сидя в прибрежном песке, я задавался вопросом, знакомятся ли в нем микроскопические красные жучки, спариваются ли вообще. Попробовал сосчитать щепоть песка, зная, что там столько же миров, сколько песчинок во всех океанах. О, досточтимый из миров! Ибо как раз в тот миг мимо с посохом и бесформенной кожаной торбой, и хлопковым узелком, и корзиной на спине прошел старый Бодхисаттва в мантии, старый брадатый воплотитель величия мудрости в мантии. Я видел за много миль, как подходит он по пляжу — покрытый саваном араб у моря. Мы даже не кивнули друг другу — это было чересчур, слишком уж давно мы с ним знакомы.

После этого я вскарабкался вглубь суши и достиг горы, смотревшей на весь Танжерский залив, и вышел на тихий пастушеский склон, ах, рев ослов и ме-е-е овец там наверху, что радуются в Юдолях, и глупенькие счастливенькие трели свихптичек, дуркующих в уединении скал и кустарника, овеваемого солнечным жаром, навеваемым морским ветром, и все теплое завывание мерцает. Тихие хижины из кустов и веток, похожие на Верхний Непал. Лютые на вид арабские пастухи шли мимо, хмурясь мне, смуглые, бородатые, в мантиях, коленки голые. К югу лежали дальние африканские горы. Подо мной на крутом склоне, где я сидел, были зеленовато-голубые деревушки. Сверчки, рев моря. Мирные горные берберские деревни или хутора, женщины с вязанками веточек на спинах спускаются с холма — девчушки среди кормящихся быков. Сухие овраги в жирных зеленых луговинах. И карфагеняне все исчезли?

Когда я спустился обратно к пляжу перед Танжерским Белым Городом, уже была ночь, и я посмотрел на тот холм, где жил, весь в блестках, и подумал: «И я там живу, весь полный воображаемых умозрений?»

У арабов был их субботний вечерний парад с волынками, барабанами и трубами; меня он навел на мысль хайку:

Бродя по ночному пляжу
— Военная музыка
На бульваре.

Внезапно однажды ночью в Танжере, где, как я уже сказал, мне было скучновато, около трех часов утра задула одинокая флейта, и приглушенные барабаны забили где-то в глуби Медины. Я это услышал из моей мореобращенной комнаты в Испанском квартале, но, когда вышел на свою плиточную террасу, там ничего не было, кроме спящей испанской собаки. Звуки неслись из-за многих кварталов, к рынкам, под магометанскими звездами. То было начало Рамадана, поста длиною в месяц. Как печально: из-за того, что Мохаммед постился с рассвета до заката, целый мир из-за веры под этими звездами тоже так станет. На другом изгибе бухты подальше вращался маяк и отправлял свой луч мне на террасу (двадцать долларов в месяц), разворачивался и овевал берберские холмы, где дули в еще более причудливые флейты и барабаны постраньше и пониже, и дальше в рот Гесперид в мягчеющей тьме, что уводит к заре у побережья Африки. Мне вдруг стало жаль, что я уже купил себе билет на пароход в Марсель и уезжаю из Танжера.