Одинокий странник. Тристесса. Сатори в Париже - Керуак Джек. Страница 32

На следующий день я прогулялся по бульвару Сен-Жермен на весеннем ветру, свернул у церкви St. Thomas d’Aquin и увидел огромную мрачную картину на стене, изображавшую воина, упавшего с коня, в сердце его колет враг, на которого он смотрит в упор своими грустными галльскими понимающими глазами, а одну руку простер, как бы говоря: «Вот моя жизнь» (был в ней этот ужас Делакруа). Я помедитировал на эту картину на ярких красочных Шанз-Элизэ и посмотрел, как мимо ходят множества. Угрюмо миновал кинотеатр, рекламирующий «Войну и мир», где два гренадера с русскими саблями и соболями на накидках болтали дружески и с французским нахрапом с двумя американскими туристками.

Долгие прогулки по бульварам с фляжкой коньяка. Всякую ночь другая комната, каждый день четыре часа на поиски ночлега, пешком с полным мешком. В трущобных кварталах Парижа многочисленные несвежие дамы холодно отвечали «complet», когда я осведомлялся о нетопленых комнатах с тараканами в сером парижском сумраке. Я шел и спешил, сердито толкая людей вдоль Сены. В маленьких кафе ел стейки с вином в порядке компенсации, медленно жуя.

Полдень, в кафе возле Les Halles, луковый суп, pâté de maison с хлебом, за четвертачок. Днем — девушки в меховых шубках вдоль бульвара Сен-Дени, надушенные: «Monsieur?»

«Еще бы…»

Наконец я нашел себе комнату, где мог оставаться все три дня: гнетущая грязная холодная лачуга, содержимая двумя турецкими сутенерами, но добрейшей души парнягами, что я пока встречал в Париже. Здесь, открыв окно безотрадным дождям апреля, я спал свои лучшие сны и набирался сил для ежедневных двадцатимильных походов по Королеве Городов.

Однако назавтра я был внезапно безотчетно счастлив, сидя в парке перед церковью Trinité возле вокзала Сен-Лазар среди детей, а затем вошел внутрь и увидел мать, молившуюся с такой самоотдачей, что напугала своего сына. Мгновение спустя я увидел крохотную мамашу с босоногим сыном, ростом уже с нее.

Я походил вокруг, на Пигаль начало слякотить, как вдруг солнце вырвалось на Рошешуа, и я открыл Монмартр. Теперь я знал, где буду жить, если когда-нибудь вернусь в Париж. Карусели для детворы, восхитительные рынки, прилавки с hors d’o euvres, лавки с винными бочками, кафе у подножия величественной белой базилики Sacré-Cœur, очереди женщин и детей, ожидающих горячего немецкого хвороста; молодой нормандский сидр внутри. Красивые девушки возвращаются домой из приходской школы. Тут надо жениться и семью заводить, узкие счастливые улочки полны детей, и они тащат длинные булки хлеба. За четвертачок я купил с лотка огромный кус сыра «грюйер», затем громадный шмат заливного мяса, вкусного, как сам порок, затем в баре спокойный стакан портвейна, а потом пошел смотреть на церковь высоко на утесе, глядящую на мокрые от дождя крыши Парижа.

La Basilique du Sacré-Cœur de Jésus благолепна, может, по-своему одна из красивейших церквей (если у вас душа рококо, как у меня): кроваво-красные кресты в витражных окнах, куда западное солнце посылает золотые столбы на витиеватые византийские синевы напротив, представляющие иные ризницы — натуральные кровавые бани в синем море, — и все бедные печальные таблички, отмечающие строительство церкви после осады Бисмарком.

Вниз по склону под дождем, я зашел в великолепный ресторан на рю де Клиньянкур и съел тот ни с чем не сравнимый французский суп-пюре и целую трапезу с корзинкой французского хлеба и моим вином, и тонконогими бокалами, о которых мечтал. Глядя через весь ресторан на робкие бедра новобрачной девушки, у которой большой медовомесячный ужин с ее молодым мужем-фермером, ни та ни другой ничего не говорили. Им теперь полвека вот такого в какой-нибудь провинциальной кухне или столовой. Солнце вновь прорвалось, и с набитым животом я побродил меж тиров и каруселей Монмартра и увидел молодую мать, обнимавшую свою маленькую дочурку с куклой, качавшую ее на коленках, и смеясь, и обнимая ее, потому что им так весело было на карусельной лошадке, и я заметил в ее глазах божественную любовь Достоевского (а наверху, на горе над Монмартром, Он раскрывал Свои объятия).

Теперь чувствуя себя чудесно, я прогулялся и снял наличку по дорожному аккредитиву на Gare du Nord, и прошел всю дорогу пешком, веселый и довольный, по бульвару де Мажента к громадной пляс де ла Репюблик и дальше вниз, иногда срезая путь по боковым улочкам. Уже ночь, вниз по бульвару дю Тампль и авеню Вольтер (заглядывая в окна неведомых бретонских ресторанчиков) до бульвара Бомарше, где мне показалось, что вижу мрачную тюрьму Бастилию, но я даже не знал, что ее снесли в 1789 г. и спросил у одного парня: «Où est la vielle prison de la Révolution?», а он расхохотался и сообщил мне, что несколько камней от нее осталось в станции подземки. Затем в подземку: поразительно чистые художественные рекламы, вообразите рекламу вина в Америке, на которой показана голенькая десятилетняя девочка в дурацком колпачке, свернувшаяся вокруг бутылки вина. И поразительная карта, что зажигается и показывает тебе маршрут разноцветными пуговичками, когда нажимаешь кнопку станции назначения. Вообразите нью-йоркскую МСП. И чистенькие поезда, бродяга на лавке в чистой сюрреалистической атмосфере (не сравнить с остановкой на Четырнадцатой улице по линии Кэнарси).

Парижские «воронки» пролетали мимо, распевая дии да, дии да.

На следующий день я прогулялся, осматривая книжные магазины, и зашел в библиотеку Бенджамина Франклина, на месте старого «Кафе Вольтер» (лицом к «Комеди Франсез»), где бухали все — от Вольтера до Гогена и Скотта Фицджералда, а теперь здесь тусня чопорных американских библиотекарей безо всяких выражений на лицах. Затем прошелся до Пантеона и поел восхитительного горохового супу и маленький стейк в отменном переполненном ресторанчике, набитом студентами и вегетарианской юридической профессурой. Потом посидел в скверике на пляс Поль-Пэнлеве и мечтательно понаблюдал за изгибающимся рядом прекрасных розоватых тюльпанов, прямых и покачивавших толстых лохматых воробьев, красивых коротко стриженных мадемуазелей, гулявших мимо. Не то чтоб французские девушки были красивы, все дело в их хорошеньких ротиках и том, как прелестно они говорят по-французски (ротики их розово напучиваются), как они усовершенствовали короткую стрижку и как они медленно прохаживаются, с великой изощренностью, и, разумеется, в их шикарной манере одеваться и раздеваться.

Париж, наконец-то удар в сердце.

Лувр — мили и мили похода в виду у великих полотен.

В неохватном холсте Давида с Наполеоном I и Пием VII я сумел разглядеть маленьких алтарных служек далеко в глубине, что гладят рукоять маршальского меча (сцена в Нотр-Дам-де-Пари, где императрица Жозефина прелестненько стоит на коленках, как девушка с бульвара). Фрагонар, такой нежный рядом с Ван Дейком, и большой дымный Рубенс («La Mort de Dido»). Но Рубенс становился лучше, чем дольше я смотрел, оттенки мышц в кремовом и розовом, налитые сияющие глаза навыкате, тускло пурпурная бархатная мантия на постели. Рубенс был счастлив, потому что никто не позировал ему за деньги, и его веселая «Кермесса» показывала старого пьянчугу, которого сейчас вырвет. «Маркиза де ла Солана» Гойи едва ли могла быть современнее, ее серебряные толстые туфельки заострены, как рыбки крест-накрест, громадные просвечивающие розовые ленты над сестриным розовым лицом. Типичная француженка (не образованная) вдруг сказала: «Ah, c’est trop beau!» («Это слишком красиво!»)

Но Брейгель, ух! В его «Битве при Иссе» по меньшей мере 600 лиц, четко определимых в невозможно смятенной безумной битве, ни к чему не ведущей. Неудивительно, что его любил Селин. Полное понимание мирового безумия, тысячи четко очерченных фигур с мечами, а над ними спокойные горы, деревья на холме, облака, и все смеялись, когда в тот день видели полоумный сей шедевр, они знали, что он значит.