Одинокий странник. Тристесса. Сатори в Париже - Керуак Джек. Страница 42

Хотя вмаза принесла мне какую-то пользу, и к бутылке с тех пор я не притрагивался, меня обволокла некая усталая веселость, с оттенком необузданной силы — морфий облагородил мои опасения, но я б не стал все же принимать его из-за слабости, кою он сообщает моим ребрам, мне их сломают. «Я не хочу после этого никакого морфия», — даю я клятву, и меня тянет убраться подальше от всяких морфинистских базаров, кои, после спорадических слушаний, наконец меня измотали.

Я встаю на выход, Эль-Индио пойдет со мной, проводит меня до угла, хотя по первости он спорит с ними, точно ему хотелось остаться или чего-то дальнейшего. Выходим мы быстро, Тристесса закрывает дверь у нас сзади, я даже не всматриваюсь в нее, лишь искоса, как она закрывает, давая понять, что потом увидимся. Мы с Эль-Индио решительно шагаем по склизким дождливым проходам, сворачиваем вправо и срезаем на рыночную улицу, я уже отметил его черную шляпу, и вот я тут на улице со знаменитым Мрачным Мерзавцем — я уже поржал и сказал: «Ты совсем как Дэйв (бывший муж Тристессы), у тебя даже черная шляпа», поскольку Дэйва я разок видел, на Редондас — в суматохе и дикомани теплым вечером в пятницу с автобусами, что медленно парадировали мимо, и толпами на тротуарах; Дэйв отдает пакетик своему мальчишке, торговец зовет легавого, легавый прибегает, мальчишка отдает его обратно Дэйву, Дэйв говорит: «Ладно, бери и тикай», и швыряет его назад, а мальчишка сигает на подножку летящего автобуса и виснет на толпе с чреслами своими, тело его нависает над улицей, а руки несгибаемо цепляются за шест автобусной двери, легавые поймать не могут. Дэйв тем временем свинтил в салун, снял свою легендарную черную шляпу и сидит в углу с другими мужиками, глядя прямо перед собой — легавым не найти. Я восхищался Дэйвом за то, что кишка у него не тонка, теперь восхищаюсь Эль-Индио за то, что у него. Когда выходим из Тристессиного жилья, он испускает свист и крик кучке народу на углу, мы чешем себе дальше, а они растягиваются, и мы подходим к углу и идем такие, беседуя, я не обратил внимания на то, что он сделал, мне одного хочется, идти прямиком домой. Начало моросить.

«Ya voy dormiendo, я иду сплю», — говорит Эль-Индио, складывая вместе ладони сбоку ото рта. Я говорю «ладно», после чего он выступает с дальнейшим затейливым заявлением, мне кажется, повторяя словами то, что прежде показал зна́ком, мне не удается признать полное понимание этого нового заявления, он разочарованно произносит: «Yo un untiende» (не понимаешь), но я-то понимаю, что он хочет пойти домой и лечь спать. «Ладно», — говорю я. Мы жмем руки. Мы затем выполняем затейливый номер с улыбками на улицах человеческих, фактически на ломаном булыжнике Редондас.

Чтоб заверить, я оделяю его прощальной улыбкой и отваливаю прочь, но он продолжает бдительно следить за малейшим трепетом моей лыбы и ресницы; я не могу отвернуться с произвольной ухмылкой, хочу проводить улыбкой и его, он отвечает мне собственными улыбками, равно затейливыми и психологически усиливающими; мы качаем информации взад-вперед чокнутыми улыбками прощания до того, что Эль-Индио спотыкается в крайнем напряжении этого дела о камень и швыряет мне дальнейшую прощальную улыбку заверения, поверх моей, пока этому конца не будет видно, но мы спотыкаемся оба в разные стороны, словно бы неохотно — коя неохота длится краткую секунду, свежий воздух ночи лупит по твоему новорожденному уединению, и оба, ты и твой Индио, расходятся в нового человека, и улыбка, часть старого, убирается, в ней больше нет нужды — он к себе домой, я к себе, чего этому лыбиться всю ночь, если не в компании. Уныние мира вежливо.

Я иду по дикой улице Редондас, под дождем, он пока не начал лить, я ломлюсь вперед и уворачиваюсь в суете деятельности, где бляди сотнями выстроились вдоль стен Панама-стрит перед своими каморками с колыбельками, где большая Мамасита сидит у свинячьей гончарки в кочине, и, когда выходишь, просит немного на свинку, которая также представляет собой кухню, жрачку, cocina. Мимо косят такси, интриганы мылятся в свою тьму, бляди украдчают ночь своими крюками пальцев, дескать, валяй к нам, молодые люди проходят мимо и озирают их с головы до пят, рука под руку в толпах юные мексиканцы корешатся, как на Касбе, вдоль по их главной девчачьей улице, волосы на глаза падают, пьяные, borracho, длинноногие брюнетки в тесных желтых платьях их хватают и лупят своими тазобедрами, и тянут их за лацканы, и умоляют — мальчишки колеблются — легавые дальше по улице проходят праздно, как фигурки на колесиках катятся мимо, незримо под тротуаром. Один взгляд сквозь бар, где разевают рты дети, и один сквозь блядомальчиковый бар педиков, где паучьи герои исполняют эти танцы в водолазках перед собранием критиков постарше, лет 22; гляжу в обе дыры и вижу взгляд преступника, преступника на небеси. Я пропахиваю сквозь вруб в расклад, покачиваю сумкой с бутылью внутри, я изворачиваюсь и оделяю блядей изворотливыми взглядами, пока иду мимо, они мне посылают стереотиповые звуковые волны презрения из матерящихся парадных. Я изголодался, принимаюсь за сандвич Эль-Индио, который он мне дал, от коего я поначалу стремился отказаться, чтоб остался кошке, но Эль-Индио настоял, что это мне подарок, поэтому я не скрываясь на высоте груди единым нежным хватом, пока иду по улице — видя сандвич, принимаюсь его есть, заканчивая, начинаю покупать тако на бегу мимо, любого сорта, с любого прилавка, откуда они кричат «Joven!». Покупаю вонючие ливеры колбас, нарубленных в черных белых луковицах, парящих жарко в жире, что потрескивает в перевернутом крыле радиаторной решетки для жарки. Жую жары и жаркосоусные сальсы и дохожу до того, что сжираю полные рты пламени и несусь дальше — и все равно покупаю еще один, дальше, два, из разломанного коровьего мяса, нарубленного на деревянной колоде, с головой и всем прочим, похоже, частички хряща со щетиной, всё сошлепнуто воедино на шелудивой тортийе и зажевывается с солью, луком и зеленой ботвой — кубиками — вкуснейший сандвич, когда тебе хороший прилавок попадается. Прилавков 1, 2, 3 в ряд полмили дальше по улице, трагически освещены свечами и тусклыми лампочками и странными лампадами, весь Мехико — богемное приключение на великом плато под открытым небом в ночи камней, свечи и дымки. Я прохожу Плазу Гарибальди, рассадник полиции, странные толпы кучкуются в узеньких улочках вокруг тихих музыкантов, что лишь потом слабо слышишь — корнетируют из-за угла. В больших барах барабанят маримбы. Богатые, бедные, в широких шляпах тусуют вместе. Выходят из распашных дверей, выплевывая сигарные бычки в лунку и хлопая здоровенными лапами по причиндалам, словно сейчас нырнут в холодный ручей — виновные. Поодаль в боковых улицах мертвые автобусы переваливаются по лужам жижи, кляксы пламенной желтой блядовости во тьме, сборные прислоняльщики и любители припереть к стенке любящей мексиканской ночи. Минуют симпатичные девушки, всякого возраста, все комичные Gordos и я вертим крупными головами, на них заглядевшись, они так прекрасны, что невыносимо.

Я валю мимо почтамта, пересекаю дно Хуареса, поблизости тонет Дворец изящных искусств, гнетусь к Сан-Хуан-Летрану и пускаюсь походом пятнадцать кварталов по нему, быстро минуя вкуснейшие места, где делают чурро и нарезают тебе горячие с солью, сахаром, маслом куски свежего горячего пончика из жирной корзинки, которыми хрустишь свеже, покрывая перуанскую ночь пред твоими врагами на тротуаре. Всевозможные чокнутые банды собрались, главные злорадные вожаки улетают по бандовождению, на них чокнутые шерстяные скандинавские лыжные шапочки поверх параферналий лепней и пачуковых причесонов. Как-то на днях проходил я мимо банды детворы в канаве, вожак их был разодет под клоуна (с нейлоновым чулком на голове) и с широкими кругами, нарисованными вокруг глаз; детишки поменьше ему подражали и примеряли похожие клоунские прикиды, а все серо и начерненные глаза с белыми петлями, как шелка великих скаковых кругов, мелкая шайка Пиноккиоанских героев (и Жене) параферналирует на уличной обочине, мальчишка постарше насмехается над клоунским героем: «Это что у тебя еще за клоунада, клоунский герой? Небес, что ли, нет нигде?» «Не бывает Санта-Клаусов клоунским героям, псих». Другие банды полухипстеров таятся перед ночноклубными барами с воньками и шумом внутри; я пролетаю мимо с одним мимолетным Уолт-Уитменовским взглядом на всю это голую матью. Дождь припускает сильнее, идти на своих двоих мне еще далеко и тянуть эту больную свою ногу дальше под сбирающимся дождем ни шанса, ни намерения какого тормознуть такси, виски и морфий сделали меня невозмутимым к болезни отравы в сердце моем.