Крушение - Соколов Василий Дмитриевич. Страница 44

Паулюс скоро почувствовал себя дурно, ему сдавливал шею воротник рубашки. Он сдернул галстук, распахнул на все пуговицы мундир, потом опустил ветровое стекло, пытался глотать воздух, но снаружи давила на него спертая, раскаленная жара. И ему почудилось, что жара начинает пожирать его. Сама степь пожирает… Только и оживил на миг эту Мертвую степь низко парящий коршун, его криво изогнутое крыло вдруг напомнило челку Гитлера. Паулюс усмехнулся.

Степь еще не кончилась, но спереди начала ощущаться теплая влага. Взъехали на пригорок, и с него Паулюс увидел спускающуюся к реке станицу. Жилые строения и хлевы на гумнах дымили, в развалинах копошились то и дело подскакивающие с перепугу куры. Возле одного развороченного бомбой дома Паулюс заметил старуху, она стояла неподвижно, стиснув руками голову. Когда машина приблизилась, старуха не сошла с дороги, только повернула голову, стояла так неподвижно, и выражение жалости, ничего другого — ни презрения, ни гнева, — только одну эту жалость заметил на ее окаменелом лице Паулюс.

Машина свернула и объехала старуху. В другом случае водитель, наверное, здорово бы проучил ее, но Паулюс не любил, чтобы на его глазах давили кого угодно — животных или людей.

Подъезжая к Дону в районе Нижнего Акатова, где 8–й армейский корпус раньше всех форсировал реку, Паулюс скорее профессиональным чутьем военного догадался, чем увидел, что на переправе творится какое–то непонятное, суматошливое движение.

На реке был наведен понтонный мост, затонувший почти доверху под тяжестью стоявших на нем орудий. И странно — ни эти орудия, ни солдаты не двигались к тому берегу, наоборот, с того, занятого берега на чем могли — на резиновых лодках, на бревнах и досках — солдаты возвращались назад.

Паулюс предусмотрительно надел свой серебристого цвета плащ, застегнулся на все пуговицы, напялил на руки, поспешно вдевая каждый палец, лайковые перчатки, вышел из машины, поджарый, высокий, и зашагал к переправе. Заметив его слишком поздно, командир переправлявшейся части — толстенький, лысеющий со лба майор — подбежал и начал было докладывать, что переправа невозможна, так как…

— Для немецкого солдата нет невозможного! — перебил Паулюс и, не обращая внимания на переправу, будто и в момент сумятицы она не волновала его, спросил: — Мой приказ доведен до ваших солдат? Почему они вяло и скученно действуют на мосту? Почему не двигаются туда и не занимают указанных рубежей?

— Господин генерал, ваш приказ попал в воду и размок… — сорвалось с губ растерявшегося майора.

— Как двигают? — не понял Паулюс.

В это время налетевший из–за реки русский штурмовик ударил из скорострельной пушки. Паулюс не сдвинулся с места, готовясь выслушать до конца майора. Но откуда–то, заходя уже с тыла, на низких высотах появились еще два штурмовика, и Паулюс, не выдержав, побежал в ближний терновник.

— Куда вы суетесь? Ошалели, раненого не видите? — послышался голос из куста.

Командующий ничего не видел, он растянулся поперек, носилок плашмя и сполз с них, когда штурмовики удалились.

Потом командующему стыдно было подниматься. И еще стыднее глядеть в глаза подчиненных ему людей.

Паулюс, не отдав никаких распоряжений майору, воровато залез в машину и поехал назад.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Стонало лето.

В том году неприсмотренная, уже одичалая степь пустила буйные травы. Куда ни кинь взор — плыли седые волны ковыля. Вспененное море ковыля. К августу травы перезрели. Томились, изнывали от жары.

Шумели ковыли. Шумела степь.

Случалось, упадет дальний зажигательный снаряд, вспыхнет сухой ковыль, и пойдет куражить пламя, только накатанные дороги да вспаханные танковыми гусеницами полосы укорачивали и глушили движение огня.

Пронюхала немецкая разведка, доложила, что русских можно выкурить, если поджечь степь, — и тогда на плечи защитников пало новое тяжкое бремя испытаний.

В тот день, когда горела плывущая по Волге нефть, запылали старые, иссохшие за лето ковыли. На десятки верст разметнулся огонь, и небу стало душно от испепеляющего пламени и дыма. Полз, близился огонь к русским. позициям. Вот уже виделись сплошные низовые дымы и запахло гарью. Жаркая тишина.

— Братцы, да что же это деется? — выглянул из окопа седоусый солдат — туляк Нефед Горюнов. — Гарь чую. Кабыть, горит степь. Куда ж деваться?

Алексей Костров споласкивал заспанное лицо из котелка. Еще глаза не промыл, как услышал этот голос отчаяния. Котелок побоку. По траншейной извилине пробежал на взгорок, глянул в бинокль: сизое пламя ползло.

Противясь иной, непривычной мысли, Костров подумал: «Не может быть. Степь играет. Она всегда в такую пору переливается радугой».

И вправду, отрадно было видеть по утрам переменчивые цвета и разливы ковыля. На заре, пока еще солнце не убрало росу, ковыль стоял мокрый и тяжелый, капли росы горели радужными огоньками. Потом таяла роса, ковыль просыхал, и прямились на стёблях, делались кипенно–белыми и пышными метелки. Степь курилась легкой, почти прозрачной сизью. Затем окрашивалась в голубизну, еще немного погодя от солнца фиолетовое марево струилось отвесно.

Теперь же дым стелется дугою, дым поднимается над степью и черноту дыма кровавят языки пламени. И угарный запах.

Горит степь…

Костров второпях сполз с пригорка, обдутого ветрами до сухой лысой земли, выплюнул досадливо песок, хрустевший на зубах, матерно выругался:

— Чтоб вам, б…, ни дна, ни покрышки! — и, расталкивая голосом вялых со сна бойцов, крикнул: — Лопаты, бери лопаты! Сыпь песок! Огонь на нас–движется!

Собственный голос показался самому напуганным, а это вредно действует на других, и он обратился к Нефеду Горюнову, первому подавшему голос о пожаре:

— Как, старина, себя чувствуешь?

— У меня завсегда одно и то же… Сердце в кулаке забранное и не трепыхается.

— А почему всегда, да еще в кулаке?

— А по необходимости! — ответил Нефед и, вынув из брезентового чехла малую лопату, спросил: — С какого конца зачинать?

— Сыпать всюду сплошняком!

— Может, и не потребно всюду? — принюхиваясь к чадному воздуху, дозволил себе Нефед негромко возразить, — Ветер–то, кажись, тянет вкось траншеи, вон на ту флангу… Ее и нужнее сперва засыпать.

Капитан Костров, Нефед Горюнов и еще человек семь поспешили на подмогу правому флангу, куда действительно сваливались, подкрадываясь все ближе, угрожающие дымы. По всем позициям солдаты тоже принялись кидать со дна траншеи песок на бруствер, на траву. Частый и жесткий, как щетина, ковыль, однако, пропускал сухой песок, не полегая.

— Вы его приминайте… Лопатами, — деловито советовал Нефед, шедший следом за командиром. — Ногами можно укатать. Верно, товарищ капитан?

— Верно, — - соглашался Костров. — Нужда заставит и животом елозить.

Нефед Горюнов был человек редкой хозяйской закваски. Неуклюжий, сутулый, с выпирающими на спине лопатками, он был и по натуре медлительным, ничему не удивлялся, ничто не выводило его из терпения. Даже к вероятной смерти относился спокойно, приемля ее как неизбежную, рано или поздно наступающую кончину. Но это только казалось. Присматриваясь к нему, Костров думал: «Блажь на себя напускает. Ему же в рот палец не клади — оттяпает руку по самую кисть».

У Нефеда можно набраться и уму–разуму.

Он умел сварить пищу на медленном огне, не затрачивая много дров, предсказывал точнее иного барометра погоду… Однажды, когда батальон перешел Дон и бивуаком расположился отдыхать, Нефед проснулся ночью и растолкал командира. «Товарищ капитан, а, товарищ капитан? Люди замокнут, дождь будет окладной». — «Почему? У тебя, прости, грыжа, что ли?» — удивился Костров. «Слава богу, такую болезнь не носил. А дождь будет. Вот, слышите, вороны на ветлах кричат. Дождь накаркают. Животы у них болят». Кострову было невдомек, откуда он знает о болящих животах у ворон, но дождь под утро и вправду пошел ливневый.

Это из недавнего прошлого Нефеда. А сейчас и капитан Костров, и он, Нефед Горюнов, и еще семь бойцов торопились на правый фланг. «Вот бы пошевелил старина мозгами, глядишь, и удумал бы, как взнуздать огонь», — подумал Костров и на ходу спросил: