Я назвал его галстуком - Флашар Милена Митико. Страница 17
«Смотри-ка, он улыбается».
«Смотри-ка, у него твои глаза. Тебе так не кажется? Папины глазки, — обращалась она уже к нему, ведь я ей не отвечал. — У тебя папины глазки».
Я стоял в коридоре и чувствовал зависть. Я завидовал ее способности вопреки, как я думал, здравому смыслу, вопреки голосу разума рассматривать его как нашего, принимать таким, какой он есть, этого тихого, тихого ребенка, и ни словом не обмолвиться о его изъяне. Более того, не замечать его изъяна. Она же должна была понимать, что это ошибка. Конечно же, думал я, она просто притворяется. Конечно же, она обманывает себя. Коллегам я сказал, что наш сын родился здоровеньким. По десять пальцев на руках и ногах. Меня поздравляли, аплодировали мне. Я помню этот непрекра-щающийся шум хлопков. И помню, что на минуту испытал что-то вроде счастья.
Наши родители приехали нас навестить. Ради приличия они заглянули в детскую, затем мы сели обсуждать за чаем с печеньем растущие цены, тайфун на юге и роман актера с певицей. Это была напряженная беседа, она постоянно прерывалась неловким молчанием и продолжалась вновь лишь затем, чтобы не заводить разговор о Цуёси. Я вышел в сад выкурить сигарету. Давящая духота, намечалась гроза. Моя мать вышла за мной. Я услышал, как она хлюпает носом в платочек у меня за спиной.
«Бедный сын, — всхлипывала она. Она имела в виду меня. — Как такое могло произойти. А все эти Мацумото. Окада-сан, вероятно, что-то от нас утаила. Нужно было тщательнее проверить их семью. В любом случае, нашей вины тут нет. — Она говорила шепотом. Я позволил ей так говорить. Потому что слышал утешение в ее шепоте. — Это Кёко виновата. Точно тебе говорю. Она была такой бесцеремонной, ее дурные манеры должны были нас насторожить». — «Хватит, — едва слышно произнес я. — Прекрати».
87
«Не подержишь его? — Кёко сунула ребенка мне на руки. — Я проверю, не закипела ли вода». Она убежала на кухню.
Я остался наедине с Цуёси, в первый и в последний раз. Меня удивил его вес. Как и тепло его тела. В моем представлении он был легким и прохладным, как нечто нематериальное, как дуновение ветра. Едва ты его почувствовал, а он уже далеко. Младенец уставился на меня, подняв кулачки. Я поддерживал его голову. Шелковистые волосы. Приплюснутый нос. Открытый рот.
«Эй. Ну, покричи. Чуть-чуть. Разве ты не можешь покричать для меня? Младенцы так делают. Кричат целый день. Доводят своим криком родителей до безумия. А ты… Почему ты не кричишь?»
Я ущипнул его за щеку. Сперва сильно, потом еще сильнее, так сильно, что у меня даже заболели пальцы. Вместо крика он захрипел. Я испугался и положил его в кроватку. Это был совсем не детский хрип, старческий. Скорее прочь отсюда. На воздух. Когда Кёко вернулась, я уже стоял под кленом в саду и закуривал сигарету. Сегодня я думаю, что, посиди я с ним еще минуту, дождался бы его улыбки. Я бы понял, что его инвалидность — ничто по сравнению с моей. То, что зачерствело внутри меня, помешало мне всем сердцем и душой прочувствовать нежность его щек. Из нас двоих самый серьезный порок сердца был у меня.
Кёко меня не винила. Она знала о моих невыго-воренных чувствах и, наверное, в то же время боялась, что я смогу их высказать. Всех, кто приходил к нам, чтобы поздравить, она шутливо, но с болью называла сочувственниками. На самом деле они приходили выразить нам свои соболезнования.
«Как жаль, что он нездоровый. Какое невезение. Нельзя ли было это как-то предотвратить?»
Кёко наверняка боялась услышать из моих уст те же беспомощные сожаления.
«Они говорят так, будто он мертв», — возмущенно фыркнула она.
Кёко перекладывала свое возмущение с меня на других.
88
Однажды Кёко предложила посетить «Дом солнца». Это организация, где такие же, как мы, родители таких же, как Цуёси, детей встречаются и обмениваются опытом. Стать одним из них. От этой мысли у меня сжалось сердце. Стать частью группы. Я натянул на лицо улыбку — табличку «Не беспокоить». Я отсиживался за ней, как в окопе. Во время круга знакомства я с улыбкой сказал: «Я рад возможности быть здесь».
Я насчитал пятерых детей. Пять матерей и четверых отцов. Один отсутствовал — я. Тем не менее меня поприветствовали: «Мы тоже очень рады».
Цуёси был самым маленьким. Всего пять месяцев. Остальным — три года, шесть и десять лет, а одному даже шестнадцать. Я удивился. Шестнадцатилетний подросток, вроде бы его звали Ёдзи, в это время был занят рисованием. Он ерзал и то и дело подпрыгивал на стуле, с красным пастельным мелком в руке, украдкой косился на нас и снова склонялся над листом бумаги. А десятилетняя Мики пылко заявила, что хочет строить дома, когда вырастет. Ее отец гордо держал ее за плечи: «Архитектором. Моя дочь станет архитектором».
Что за безумец, подумал я. Улыбка была все так же натянута на моем лице. Трехлетка ползал у меня в ногах.
«Та-тян, давай ко мне!» Мать поманила его пластиковой уткой.
Все разговаривали наперебой, спотыкались о разбросанные повсюду игрушки. На плюшевом мишке без глаз лежала кукла с выкрученными руками и ногами. Шестилетняя Акико безудержно била ее.
«Одзи-сан [11]».
Я вздрогнул. Красная, как пламя, рука толкнула меня.
Это был Ёдзи. Он говорил с трудом, выжимал из себя каждое слово, как будто выучил его только что: «Я нарисовал портрет. Вот. Посмотрите. Это вы». Он держал лист бумаги прямо перед моим носом.
Я увидел лицо. Угловатое. На месте рта — линия с опущенными концами. Глаза — две дырки, из которых выходили две молнии. Вместо ушей — рога. Лицо демона.
Отец Ёдзи виновато сказал: «Получилось вовсе не похоже. — Затем обратился к сыну: — Ты можешь лучше. Одзи-сан улыбается, разве не видишь?»
Ёдзи вздохнул и вернулся на свое место.
89
Он тоже вздохнул.
— Подумать только, этот мальчик увидел мою душу. И не только этот мальчик. — Он рукавом вытер пот со лба. — Какая жара. Трава сохнет. Лето — мое нелюбимое время года. — Он слабо покашлял.
Мы сидели в парке. Я заметил, что он не поставил свой портфель между нами, как обычно. Я заметил, но мне это не мешало. Наша скамейка была скамьей ожидания. Вместе мы ждали чего-то, чего никогда не случится.
— «Цуёси!» Крик. Он эхом отразился от стен нашего тихого дома. Я бросился в детскую. Там Кёко. Кричит. Над его кроваткой. Берет его на руки. Его голова свисает набок. «Он не дышит. Он холодный. Скорее. В больницу». Кисловатый запах. Я вспоминаю об учителе. Завожу двигатель. Автомобиль, размытый крик. В зеркале заднего вида отражается искаженное криком лицо Кёко. Цуёси лежит у нее на коленях. Я не вижу его. «Тэцу, пожалуйста. Быстрее. Умоляю. Езжай как можно быстрее. — И в это мгновение она внезапно перестает кричать. Шепчет: — Он не дышит. Он умер. — Синий свет светофора на ее лице. — Езжай медленно. Еще медленнее. Не торопись. Я хочу побыть с ним как можно дольше». Я убираю ногу с педали газа. Торможу. Признаться, снова чувствую этот мучительный стыд, горячую волну. Кто умер? Я его не знаю. Позади нас сигналят. Кто-то выкрикивает ругательства. Чувство или не чувство, что это не про меня. И я не тот человек, которого имеют в виду, когда говорят: «Нам очень жаль, мы ничего не можем сделать».
90
Знаю, в этом нет смысла. Но мне бы очень хотелось сказать, что я в тот же день осознал, какую потерю понес. Я осознал потерю моего сына. Я осознал, какая потеря была в том, что я ни разу не назвал его по имени, которое сам же ему и дал. Цуёси. Сильный. Таким я его себе представлял. Сильный, как удар кулаком в живот, прямо как в фильмах, которые мы с ним так и не посмотрели. Но осознание, кого и что я потерял в его лице, пришло намного позже, годы спустя, и когда оно пришло, это стало двойной потерей. Все равно что вскрыть шрам. Ты копаешься в нем и понимаешь, что ничего не исправить. Уже нечего исправлять.