Военнопленные - Бондарец Владимир Иосифович. Страница 31

Плотно завинченная зажигалка не пропустила воды. К небу потянулся жгутик голубого дыма, жарко вспыхнул мелкий сушняк. Я уже не думал ни о какой другой опасности, кроме одной: как бы не заболеть.

В овраге я обсушился и, забывшись в тревожной дреме, пролежал до заката. Я тогда по-настоящему понял, что такое одиночество. Все страхи и опасности, голодовки и лишения, все, что мы делили вдвоем, свалилось на меня одного. Я не был очень сильным. Одиночество угнетало, становилось подчас невыносимым.

Рудные горы тихи, задумчивы. В темной зелени хвои горячими пятнами кучерявились красные буки, оранжевые березы, желтые лиственницы. В распадках гор журчали говорливые речушки, прозрачные, как хрусталь. В лужах голубели куски осеннего холодного неба; беспредельно высокое, оно только подчеркивало нарядную спокойную красоту увядающей природы. Днем согревало землю невысокое, но еще теплое солнце; ночью горы прихватывались легкими заморозками.

Со дня побега заканчивался месяц. Одежда моя превратилась в лохмотья, тело покрылось коркой грязи, щеки заросли кустиками колючей щетины; на суставах почти постоянно кровоточили ссадины. Выдерживали только добротные альпинистские ботинки.

Холодными вечерами на короткое время показывался узкий серп луны и быстро заваливался за зубчатый черный горизонт.

Наступила пора безлунных ночей. Я подошел к маленькой железнодорожной станции, приютившейся в просторной долине неподалеку от Карловых Вар. Станция уснула. В узком окне служебного отделения светилась тусклая лампа. Слабо желтели огни семафоров. На путях сонно растянулся товарный состав.

Крадучись, я переходил от вагона к вагону. Все они были наглухо заперты и опломбированы.

Впереди мелькнула едва различимая тень, хрустнул щебень. Я прижался к колесу вагона. Чуть погодя тень шевельнулась снова, двинулась от меня вдоль вагонов. Под ногой у меня звонко щелкнул камень, и тогда человек не выдержал, метнулся в сторону. Перемахнув кювет, он зашумел в низкорослом кустарнике. Забыв об осторожности, я побежал за ним: «Ведь это же свой, сво-ой!» — и радость затеплилась в душе, измученной одиночеством и постоянными страхами. Кусты прошумели и стихли.

— Эй, товарищ, выходи! Выходи-и-и!

Человек затаился, молчал.

— Выходи, друг, не бойся, — звал я тихо, вкладывая в голос всю свою тоску по человеку. — Выходи, где ты?

Чуть зашевелились ветки, придушенный голос выдохнул:

— Здесь.

Осторожно раздвинулась зелень, рядом выросла темная фигура, выше меня на целую голову.

— Давно бы так. Чего же прячешься?

— Думал — полицай.

— Ты кто, пленный?

— Не… Работаю тут. Грузчиком. В вагонах продукты.

— Откуда ты знаешь?

— Знаю, — уклончиво ответил парень, уныло сопя заложенным носом. — А ты кто?

— Военнопленный. Пробираюсь в Польшу.

— Не дойдешь.

— Чего так?

— Ходили наши и не дошли. Кто в Майданек попал, а кого назад привезли полуживого. Живут теперь хуже собаки.

— А ты лучше?

— Я-то?! — удивился парень. — Я ничего… Кормежка слабая, а так — ничего будто.

— Может, пойдешь со мной?

— Куда? — не понял собеседник.

— Домой, в Россию. Разве не тянет?

— Тянет, да боязно. Печенки поотбивают ежели что. Нет, не пойду, — повторил он упрямо.

— Ну что же, тогда идем к вагонам.

Парень сразу повеселел.

— Это можно.

Мы снова подошли к составу. Парень действовал уверенно. В его руках появился короткий загнутый на конце ломик. Легко подтянувшись, он сорвал пломбу, откинул накладку и, орудуя ломиком бесшумно и быстро, отодвинул тяжелую дверь. В вагоне блеснул лучик фонарика. Я принял от парня три картонных пакета.

— Все, шабаш.

Дверь накатилась на место, чуть стукнула накладка. Из кармана парень достал пломбир, и все приняло свой первоначальный вид.

— Ну, брат, ты мастер!

— А мы только этим и живем. Вот принесу, накормлю хлопцев… Иначе уже давно бы ноги вытянули.

В пакетах оказались галеты, сухие, чуть солоноватые.

— Может, пойдешь со мной? А?..

Парень снова мотнул упрямо головой.

— Боязно. И не один я, нас четверо. А самый здоровый — я. Без меня пропадут ребята. Не могу я их бросить. И ни к чему. Намучишься только, а все равно поймают. Вот бери…

Он сунул мне пятикилограммовую картонку галет, подхватил остальные и повернулся уходить.

— Постой, будь другом, дай фонарик.

— Он тебе ни к чему, а мне по вагонам шарить без него что без глаз. Бывай здоров!

Кусты прошумели за ним, сошлись, и больше ничто не нарушало ночного покоя.

В долине задержались остатки ночи. Между островерхими цинковыми крышами плавал голубоватый сумрак, а на горах солнце брызнуло по макушкам деревьев яркими бликами плавленого золота, разогнало туман, заиграло в кристалликах инея множеством разноцветных искорок. Лес ожил, засиял торжественно и нарядно.

Такой красотой можно бы любоваться часами… если бы поесть горячего да хоть несколько часов отоспаться в тепле!

Утренний заморозок загнал меня в сенник рядом с бревенчатым домом, прижавшимся к самому лесу.

Постройки усадьбы почернели от времени. На чешуйчатой деревянной крыше местами зеленел мох. За стеной сенника тяжело вздыхали коровы, фыркала лошадь.

Проскрипела тягучая дверь, и чуть погодя из-за стены донесся упругий прерывистый звон стенки подойника. Сочный женский голос прикрикнул по-чешски:

— Стой, стой, глупая… Расходилась!

Начался обычный трудовой день. Со двора слышалась певучая чешская речь, громко тяпал топор, повизгивал барабан глубокого колодца.

Хозяин вывел лошадь. Сипло покрикивая, запряг ее и уехал по дороге вниз.

Широкая, как ворота, дверь сенника раскрылась, вошла невысокая молодая женщина. Подслеповато щурясь со света, она пошарила рукой у стены, ощупью взяла вилы, обернулась и наткнулась взглядом на меня.

— Кто? Кто тут?

Выставив вилы перед собой, она шагнула назад.

— Не бойтесь. Я русский… Пленный.

— Почему здесь?

— Ночью холодно, — я показал на свои лохмотья, — а здесь тепло.

Женщина успокоилась, опустила вилы и оглядела меня пристально большими серыми глазами, в которых светился настоящий живой интерес и немножко человеческого участия.

— Вы голодны, да-а?

Я кивнул головой. Она понимающе улыбнулась, пошла к дому, но, с полпути вернувшись, сказала, словно бы извиняясь:

— Мне неудобно пригласить вас в дом.

— Нет, нет, не надо! На мне слишком много грязи.

Позже передо мной появилась полуведерная кастрюля, над нею клубился душистый пар. Обжигая ладони, я чистил крупную рассыпчатую картошку, набивал ею рот и запивал еще теплым парным молоком.

Женщина молча стояла в просвете двери, участливо наблюдала, как появилось дно кастрюли и мои движения утратили первоначальную жадность.

— Спасибо вам, добрая женщина!

— О нет, не надо благодарить. Вы голодны и одиноки, вам надо немножко помогать.

Пока варилась картошка, я сбрил хозяйской бритвой отросшую за месяц бороду, умылся с мылом, натянул на себя толстый свитер, шерстяные носки и чертовой кожи брюки. Все было старое, во многих местах зачиненное и полатанное, но чистое и теплое.

Сердце согрелось участием, жизнь показалась светлее и легче, и все, что ожидало впереди, уже не представлялось таким пугающе страшным.

— Спасибо, спасибо вам. Вы хорошая, добрая женщина.

Я нагнулся и от всего сердца поцеловал широкую натруженную руку. Женщина покраснела, опустила голову. В серых глазах показались слезы.

— Счастливый путь, пане русский!

Военнопленные - img_13.jpeg

6

В неглубокую водомоину я натащил ворох опавших листьев, зарылся в него и только тогда почувствовал огромную непреодолимую усталость. Листья уже припахивали прелью. Было сыро, но тепло и мягко. Уснул сразу же, точно потерял сознание.