Любовники-полиглоты - Вульфф Лина. Страница 32
На секунду у меня перед глазами возникла моя мать. Вот она спускается по лестнице с рукописью, кладет ее на стол передо мной и бабушкой и медленно говорит: «Посмотрите, что этот негодяй написал о нас». Было лучше ничего из этого не затрагивать, поэтому я написала:
«Что до меня, то я теперь живу одна, не имея доходов. Именно поэтому я пишу Вам. Не могли бы Вы дать мне сто тысяч евро? Они нужны мне на содержание имения в Толентино. Я прошу прощения за бесцеремонность вопроса, но не думаю, что его можно задать как-то иначе. Мне нужны сто тысяч евро, и я не могу попросить дать их мне взаймы, поскольку никакой возможности вернуть такую сумму не предвидится».
Сделав глубокий вдох, я добавила:
«Кстати, как обстоят дела с рукописью? Получилась ли из нее в конце концов книга?
С уважением,
Лукреция Латини Орси»
Ночи в Толентино долгие, теплые и темные. Слышно, как в полях стрекочут цикады, а воздух неподвижен до рассвета, когда над холмами начинает дуть слабый бриз. Было так прекрасно лежать на диване. Огонь в камине догорел, и закинутыми на подлокотники ступнями я ощущала прохладу. Впереди была долгая ночь, а звуки и запахи Толентино делали сон совершенно невозможным. «Слишком много воспоминаний, – подумала я. – Буду лежать и вспоминать, как все было тогда, если получится».
Я перевернулась на бок и посмотрела на тлеющие в камине угли. И увидела нас, такими, какими мы были тогда, тем летом, когда Макс Ламас навлек на себя проклятие и приехал к нам залечивать раны. Бабушка, мама, слуги. Я, Марко Девоти и Макс Ламас.
В детстве я не была ни красивой, ни умной, только чертовски богатой, и я не думаю, что кто-нибудь способен понять, куда такое положение вещей может завести человека. Люди, которые меня видели, обычно думали: «Какой некрасивый ребенок». И не просто некрасивый, потому что я была еще и лишена способностей, а стало быть, переставала существовать для чужих взглядов. По счастью, меня совершенно не интересовали – во всяком случае, поначалу – ни внешность, ни достижения. Мне были безразличны как невыразительные черты лица, так и прозрачная кожа и вены, которые переплетались под ней, очертаниями походя на паутину. Я могла начать вертеться перед зеркалом в гардеробной, повернуться в профиль и один за другим мысленно перечислить свои недостатки, как будто они относились к другому существу и как будто они не могли повлиять на мою жизнь больше, чем осыпающаяся стена дома, где я никогда не бывала. Короче говоря, в те времена я принадлежала к той счастливой категории девочек, которые никогда не сравнивают себя с другими, ведь их собственная ценность так же очевидна для них, как ценность слитка золота или бриллианта. В школе я вопреки отсутствию достижений имела привилегированное положение. Учителя старательно обходили тему отсутствия у меня талантов по той простой причине, что моя семья входила в число главных спонсоров всей деятельности этой монастырской школы. Всё, начиная от преподавания до вечерних богослужений, оплачивалось столь же щедро, сколь добросовестно моей бабушкой Матильдой десятого числа каждого месяца. Мальчик-министрант со счетом пробегал короткое расстояние между монастырем и палаццо Латини, где моя бабушка предлагала ему сесть в одно из мягких кресел в ее кабинете. Пока она, выводя изящные цифры, выписывала чек, кто-нибудь из слуг приносил на подносе стакан лимонада. Своеобразие бабушкиного почерка объяснялось перьевой ручкой, которую она медленно макала в бронзовую чернильницу, а потом подносила к бумаге, чтобы с неизменно удовлетворенным видом триумфатора вывести буквы, как художник наносит краски на полотно. Мальчик забирал чек, на котором еще не высохли чернила, сбегал вниз по мраморным лестницам палаццо Латини и несся дальше по узкой Виа-деи-Семинари к Пьяцца-делла-Ротонда. Я в этот момент могла стоять у одного из окон высотой в человеческий рост и смотреть ему вслед, вероятно, с кривой улыбкой на губах.
Потом во время регулярных бесед между учителями и моей семьей касательно меня всегда констатировалось, что лучшие плоды созревают медленно, что уголь и бриллиант в принципе одно и то же, просто у бриллианта ушло больше времени на то, чтобы развить свои особенности, – на это мой отец, математик, ссылался в течение всего моего детства так, будто это великая истина. Он всегда думал, что я, несмотря на мои оценки, обладаю многообещающим математическим талантом.
– Как говорится, – изрекал отец, кивая сам себе, – лучшие плоды созревают медленно.
Мой отец. Мой отец, который с отсутствующим видом сидел в кресле и писал свои формулы на листках бумаги – на любых попадавшихся ему листках бумаги, – а когда его собственные листки заканчивались, начинал писать на всем, что находилось на расстоянии вытянутой руки. Это могли быть счета или обратная сторона акварели, которую нарисовала и оставила сохнуть на одном из журнальных столиков моя мама, или мои тетрадки, которые я оставляла то тут, то там. В результате я иногда обнаруживала в своих тетрадях по математике длинные сложные уравнения, далеко выходящие за рамки знаний моего учителя. Я всегда гордилась этим, потому что мой учитель, бывало, излучал уверенность в том, что у детей из аристократических семей наблюдается что-то вроде врожденной умственной заторможенности. Папины заметки в моих блокнотах были моим способом взять реванш и решительно продемонстрировать, что по крайней мере половина моего в остальном, возможно, дегенеративного хромосомного набора может похвастаться острым интеллектом.
Я уверена, что папа какую-то часть своей жизни был очень счастлив с нами. Он ходил в своем поношенном вельветовом костюме, его синий рюкзак стоял на полу в холле, доверху забитый книгами и ручками. Папа ездил на работу на велосипеде, пролагая себе каждое утро маршрут по римским пробкам. Ни один человек, родившийся в нашем городе, не рискнул бы так поступить, но папа излучал какой-то неудержимый оптимизм относительно положения вещей, настолько неудержимый, что даже автомобилисты притормаживали, пропуская его вперед. И еще он умудрялся питать надежду, что семья моей матери сможет стать ближе к миру, а если нет, то мир сможет приблизиться к нам. Магомет и гора… Может быть, поэтому он приглашал к нам домой своих коллег из университета. Они собирались в последнее воскресенье месяца, в семь часов. Все проявляли пунктуальность, и привратник пропускал их в дом en masse. Поскольку маленький лифт не вмещал так много людей одновременно, все группой поднимались по широкой мраморной лестнице, а потом перетекали в залу. Это были странноватые люди из академического мира. Люди, с которыми папа знакомился в разных обстоятельствах: доктора, профессора и иногда студенты, но они нечасто удостаивались милости провести время со сливками римского научного сообщества в экстраординарных интерьерах, где можно было ощутить, как далекое прошлое взмахивает крылом, словно в одном из романов Генри Джеймса. Этих людей интересовали совершенно немыслимые вещи: квантовая механика и кварки или определенный вид редких одуванчиков. Казалось, папа выбирает друзей, не придавая значения, какой областью науки заняты эти нёрды или насколько бессмысленными являются их исследования. Решающим фактором для попадания в этот круг являлась граничащая с безумием чудаковатость, блуждающий и иногда затравленный взгляд. Складывалось впечатление, что среди ученых выше всего ценятся совершенно потерянные люди не от мира сего. Это полностью соответствовало мнению, что, чем глубже человек хочет вникнуть в то, чему он посвятил свою жизнь, тем дальше он уходит от того, что считается обыденным мышлением и хорошими манерами. Мама молча смотрела на то, как эти гости поднимаются в залу. Потом она шла на кухню и выставляла на поднос охлажденные белые вина, а папа тем временем рассаживал своих друзей по диванам и креслам. Случалось, он окидывал маму довольным взглядом, когда она обходила всех с подносом. В этом взгляде можно было прочитать что-то вроде гордости – оттого что такому человеку, как он, досталась такая жена, как она. С гордым выражением папиного лица контрастировали смущенные мины ученых. Это смущение проистекало из того, что они были такими непоправимо ущербными и непривычными к общению с нашим кругом. Мы не имели ничего общего с университетской средой, поэтому у нас дома способность поражать других превосходством своего интеллекта не считалась козырем. Было невозможно вырасти в глазах нашего круга, блеснув знаниями о Дарвине или каким-то иным способом продемонстрировав, насколько глубоко человек укоренен в унылом гумусе разума. У нас все поражало воображение и подавляло. Тут не наблюдалось ничего богемного и никакой ауры жертвенности и лишений, которая может окружать людей, считающих, что у них есть призвание. В своих лачугах наши ученые гости в лучшем случае могли выбирать, на какой из стульев сесть, а у нас можно было выбирать между залами и мебельными гарнитурами. Мама всегда наслаждалась проявлениями смущения. Она смотрела на папиных друзей сверху вниз по многим причинам, важнейшей из которых было их безразличие к своей внешности и неумение себя вести. «Ох уж эти ученые и их вечный спутник: резкий сладкий запах гнилого лука из подмышек», – могла заявить мама, когда все уже разошлись по домам.