Любовники-полиглоты - Вульфф Лина. Страница 34

– Следите за тем, чтобы она была помыта как следует, – распоряжалась она напоследок и уходила, и тогда слуги смотрели на меня со злорадством.

Я помню первый день в школе. Меня провожала бабушка, кожа у меня горела, туго заплетенная косичка кнутом свисала на спину, и платье обтягивало талию. Перед выходом из палаццо Латини бабушка несколько раз обрызгала меня своим одеколоном – сейчас, по прошествии всех этих лет, я подозреваю, что это было что-то вроде Madame Rochas или Rive Gauche. В общем, в свой первый школьный день я источала сухой и терпкий аромат престарелой дворянки, и мои остроязычные одноклассницы не упустили случая обсудить это у меня за спиной, когда они знали, что я это слышу. Мы с бабушкой шли по Виа-деи-Семинари и дальше через площадь. У Пантеона бабушка вдруг остановилась и дотронулась до моего плеча.

– Лукреция. Я должна тебе кое-что сказать, прежде чем в твоей жизни начнется этот важный день.

Она смотрела на меня сквозь толстые очки, которые она носила в то время. Ее волосы, как всегда, были уложены в жесткую и неподвижную прическу, которую не мог потревожить ветер, довольно теплый в тот день, но с намеком на пришедшую в Рим осень.

– Вот что, – сказала бабушка, опускаясь передо мной на корточки, сжав колени. – Сегодня ты начнешь учиться в школе, и это означает, что тебя попробуют обучить массе вещей, которые считаются важными. Из некоторых ты потом извлечешь пользу, из некоторых нет. Что-то ты будешь понимать, а что-то не сможешь понять никогда, сколько ни старайся. И уж лучше знать это с самого начала. Честно говоря, я не думаю, что ты…

Тут бабушка замолчала и окинула меня обеспокоенным взглядом.

– Что ты имеешь в виду? – спросила я. – Ты думаешь, что я не смогу учиться, как другие дети?

– Конечно, сможешь. Но я, к примеру, сомневаюсь, что ты унаследовала талант своего отца к математике. Или дедушкину способность усваивать немецкую грамматику. Ты должна быть готова к худшему, Лукреция.

– А что худшее? – дрожащим голосом уточнила я.

Бабушка кашлянула и ответила:

– Хуже всего будет, если ты унаследовала способности своей мамы. То есть, скажем так…

Она поискала подходящее определение, шевеля губами, словно слова вертелись у нее на языке, но она могла произнести их только наполовину. Потом она пристально посмотрела мне в глаза и решительно закончила:

– Это означает, к сожалению, полное отсутствие способностей.

Бабушка встала, выпрямила спину, огляделась, как будто беспокоилась, не мог ли кто-нибудь на площади нас подслушать.

– В общем, я хочу сказать, Лукреция, – добавила бабушка, расправляя складки на юбке, – что тебе не стоит тратить энергию на естественные науки. Это не стоит трудов. Сосредоточься на языках.

Мы пошли дальше по улочке, огибающей Пантеон, и дошли до школы. Прямо перед ней находился бар Sant’Eustachios. Бабушка села за столик и заказала бокал просекко. Пока официант ставил его перед ней, она обняла меня.

– Помни, что я тебе сказала. И ничего не рассказывай своему отцу он нашем разговоре. И ни в коем случае – своей матери!

Она подтолкнула меня в спину, и меня поглотило море радостных детей с ранцами и их мам, братьев и сестер, толкавшихся у входа. Я одиноко стояла в толпе и смотрела на большую дверь, которая должна была вот-вот отвориться. В животе сосало, как будто какая-то сила скручивала мне внутренности. Я уже тогда поняла, что это за чувство: это был страх оказаться за стенами палаццо Латини, потому что я предугадывала, что за этими стенами царят совсем другие законы, не те, что у нас. Мне нужно было в туалет, но я понимала, что это невозможно. Остальных детей поддерживали находящиеся рядом их матери, и все выглядели спокойными и полными надежд. Когда две монахини вместе с аббатисой и нашей будущей учительницей, наконец, распахнули двери школы и поприветствовали нас, я обернулась в сторону бара и посмотрела на бабушку. Она не отрывала от меня взгляда и беззвучно артикулировала:

– Языки, Лукреция, языки!

Призыв учить языки повторялся в той паре советов, которые бабушка все эти годы имела обыкновение давать женскому полу. Она щедро делилась ими с прессой и всеми женщинами, кто имел силы ее выслушивать, но в основном адресатами ее советов выступали мы с мамой. А слушаем мы или нет, кажется, не играло никакой роли, потому что бабушка все равно давала эти советы, всегда одинаково настойчиво. Первым советом моей бабушки было пожелание женщинам любить свое тело, поскольку оно дар Божий.

– Неважно, как ты выглядишь, – констатировала она. – Неидеальная внешность не оправдание для того, чтобы махнуть на себя рукой и сдаться на милость ожирению и обжорству. Принести радость мужчине может любая женщина, как бы она ни была сложена.

– Посмотрите на меня, – продолжала она. – Мое тело уже не то, что было прежде. И все равно все мужчины, с которыми я бываю, утверждают, что приносимая им мною радость неописуема!

Вторым советом бабушки была как раз рекомендация отказаться от естественных наук до лучших времен, а вместо них сделать ставку на языки.

– Языки, – говаривала она, – это единственное, что может дать нам, женщинам, возможность сбросить наши оковы и перелетать с континента на континент.

– Это неправда, – возражала моя мать. – Языки портят жизнь, и, если ты учишь слишком много языков, дело кончается тем, что ты оказываешься не в состоянии писать уже и на своем родном. Человеку нужен какой-то якорь, иначе превращаешься в птицу без ног. И можешь перелетать с континента на континент, но нигде не можешь приземлиться.

– Тебя послушать, так твое дорогущее образование – это огромная трагедия, – обиженно отвечала бабушка.

– Люди, знающие языки, мечтают о людях, знающих языки, – парировала мама. – И больше ничего их не устраивает. Это ли не трагедия?

– Ну, тогда позволь своей дочери стать женщиной из народа! – кричала бабушка. – Пусть будет как мать ее отца! Достаточно отправить ее на курсы в Кассино, и ее научат всему, что нужно женщине знать о жизни!

Мать моего отца. Она стала первой женщиной, которую Макс Ламас запечатлел в «Любовниках-полиглотах» тем летом, что он провел у нас. Он подолгу сидел на одном из диванов в гостиной в Толентино и расспрашивал о другой моей бабушке, старательно конспектируя все наши рассказы. Он все еще плохо себя чувствовал после того, что он называл происшествием, о котором он нам тогда еще ничего не рассказал, но оно заставляло его хвататься за все, что позволяло ему сконцентрироваться на чем-то другом. Когда бабушка рассказывала о матери моего отца, она держала интонации под контролем и блюла корректность, потому что она не хотела, по ее выражению, показаться «скупой, когда речь идет о чувствах». Но в душе бабушка ненавидела Камиллу Агостини. Она так и не простила моей матери, что та смешала отцовскую кровь с нашей. Моего отца еще можно было признать годным, но не тех, кто произвел его на свет! Надо же следить за генами, считала, как мне кажется, бабушка. Они могут сыграть злую шутку и, не проявившись в одном поколении, обернутся каким-нибудь пороком в следующем.

Но в одном моя бабушка была права. Женщина вроде Камиллы Агостини никогда не стала бы претендовать на полеты с континента на континент. Она была типичной женщиной с юга, носила по будням темную одежду, по пятницам всегда коричневую, как будто была вдовой задолго до смерти мужа, что в каком-то смысле было правдой. Каждый вечер она шла в церковь и полдня сидела с другими женщинами, повторяя ”Santa Maria prega per noi” и вдыхая аромат ладана, с которым священник обходил молящихся, куря фимиам. Камилла Агостини была серьезной женщиной, никогда не улыбавшейся по той простой причине, что она считала, что в жизни нечему улыбаться. В тех единичных случаях, когда происходило что-то действительно радостное, она все равно полагала, что в улыбке нет смысла, поскольку отсутствие улыбки – лучшая мера предосторожности против зависти.