Сказка о Белке рыжей и царе подземном (СИ) - Котова Ирина Владимировна. Страница 9
Сбежала я оттуда побыстрее, хорошо, рассаживались уже гости дорогие. Но недалеко убежала. Поймала меня Авдотья, кувшин с вином вручила и наказала:
— В пол смотри, ничего не говори, зовут — подливай, кувшин в бочке этой наполняй, — постучала по крутому боку бочки с вином, — на царя нашего глаз не поднимай, авось, пронесет сегодня, не натворишь дел, девка. Заговорит кто — не перечь, кивай, язык свой сдерживай. Все поняла?
Я кивнула молча, кувшин схватила тяжелый да в зал потащила.
А там уже пир горой! Вокруг царя невесты сидят, как лебеди рядом с вороном, ресницами трепещут нежно, румянцем заливаются, а сами из-под ресниц вокруг смотрят, на камни драгоценные в стенах да утварь дорогую.
А меж ними воины бравые, богатыри удалые — шумят, здравицы кричат, меня зовут — не мешкай, наливай вина хмельного!
Кащей как меня увидел, сарафан разглядел, аж лицом потемнел, нож тонкий схватил да в стол вонзил. И манит меня пальцем к себе.
— Налей вина, девка, — сказал, когда подошла.
Я в чашу вина налила — он меня за руку схватил. Невесты царские затихли, на меня недобро глядя, и улыбнулась я послушно:
— Нужно ли тебе еще что-то, великий царь?
— Нет, — сквозь зубы цедит, — ничего не нужно.
Я руку высвободила, отошла, снова по кругу пошла, побежала кувшин наполнять, опять пришла наливать… так и бегала туда-сюда. Кащей пьет, взором тяжелым смотрит, а вокруг него девы юные внимание его привлечь пытаются.
— Ой, — слышу, говорит одна, — как у тебя тут красиво, Кащей Чудинович, и богато, а что же служанка твоя в тряпье ходит?
— Это что, мешок? — добавляет вторая, и они смеются — заливаются.
Я кувшин стиснула, снова по царскому знаку подошла, чашу его наполнила. Ох, не пил бы ты столько, Кащеюшка, вон глаза уже дико блестят, огнем светятся.
— Ой, — говорит третья, — а от нее, что ли, навозом несет?
И носик себе пальцами зажала. Я улыбнулась.
— А что, — снова говорит одна из невест Кащеевых, — что же она рябая такая? То ли дело я, кожа белая, ни родинки, ни пятнышка, чисто мрамор.
«С разводами», — хотела сказать я, но промолчала, зубы сжала.
— А у меня, — хвалится другая, — кожа как мука, нежная, мягкая да теплая.
«Паршой осыпается».
— Да и я не отстаю, — включилась третья, — моя как пух гусиный, гладкая, на ощупь приятная.
«И жира под ней как у гуся откормленного».
— Эй, девка, — зовет меня четвертая, — а откуда такие пятнистые, как ты, берутся?
Я молчу, улыбаюсь приятно, на Кащея не гляжу, ибо взгляну — кувшином огрею.
— Что молчишь? — рассердилась краса-девица. — Мне, дочке княжеской, не отвечаешь?
Вижу, царь чашу сжал, на меня искоса смотрит — в пол глаза опустила и не поднимаю их. Тут девица вскочила, как размахнется и меня своей рученькой пухлой по лицу приложила.
— Знай, чернавка, свое место!
И тут я рассвирепела. Кувшин на нее вылила, на жемчуга-шелка, в Кащея кувшин тот бросила, трон его пнула.
— Чернавка? — говорю яростно, а по щекам слезы катятся. — Девка тебе навозная?! Будут меня твои бабы еще позорить!
Зашипела змеею, и под визг дочки княжеской — выпороть ее, выпороть! — из зала побежала. Бегу, щека горит, перед глазами чернота стоит — только почуяла, как руки жесткие меня схватили, к телу горячему повернули, прижали. Ничего от злости дикой не вижу — только темный силуэт передо мной, у которого глаза огнем полыхают.
— Все вон! — орет, а сам на руки меня берет, к груди прижимает, идет куда-то и рычит:
— Зараза ты бессердечная, белка ты дикая, извела ты меня, измучила, не могу из головы выбросить, не могу из сердца вытравить! Ну скажи хоть что-то, — шепчет, — не молчи, рыжуля, что же ты меня наказываешь!
А я молчу, в потолок гляжу, сердце в груди иссыхает, в головешку превращается. Мало, значит, унижал меня, мало работой непосильной нагружал, обижал, словом злым жалил, нужно было уродом перед миром всем честным выставить, чтобы надо мной гусыни его издевались!
— Белочка, — просит горько, — ты прости меня, дурака. Полюбил я тебя, когда ты от меня пряталась, за сердце твое доброе да отвагу немалую, за смешливость твою и пух твой рыжий вьющийся. Да гордость взяла меня, что в пигалицу безродную втрескался, которой я не нужен и которая мне окорот дает, вот и дурил как умел, отвязаться от тебя пытался. Думал я, что сядешь со мной рядом на пиру сегодня, а опять ты меня обидела, вот и не заткнул куриц этих. Что же молчишь ты? Все равно моей будешь, белочка, не могу я больше. Простишь, — шепчет, себя убеждает, — одарю золотом, в палаты богатые переведу — простишь, обязательно простишь, авось и полюбишь меня потом.
Принес к себе в покои, а я молчу, на кровать бросил, а я все молчу. Сверху прилег, рубаху с себя стянул, целовать жарко начал. А я в потолок гляжу и молчу, на поцелуи те не отвечаю. Руками под подолом уже шарит, дышит горячо, рубаху на мне рвет, а я молчу — и только слезы из глаз катятся.
Застонал тогда Полоз, зарычал страшно, от меня откатился, на кровать сел, за голову схватился.
— В царстве моем, — говорит, — тысячи дев прекрасных, а я влюбился в белку дикую, прощать не умеющую. Слезы твои соленые, горькие, пуще раскаленного железа меня жгут. Не могу я так, не сладко мне целовать тебя, тело твое ласкать, без улыбки твоей, без согласия.
А я лежу и думаю: «Как же простить тебя, гад ты подземный, если ты до сих пор имени моего не знаешь? И сейчас на ложе свое не женой захотел возвести честною, а срамною полюбовницей?»
А Кащей на меня посмотрел, встал да рукой махнул.
— Все равно без тебя жизни нет. Прощай, белочка. Вот тебе кольцо мое заветное с изумрудом заговоренным — на палец наденешь, повернешь камнем вниз — в тот же миг наверху очутишься, в том же месте, откуда тебя забрал.
И кольцо свое с пальца стянул, на кровать помятую бросил, вздохнул тяжело, по волосам меня погладил — и вышел из опочивальни.
А через несколько минут услышала я звук рога боевого. Вытерла слезы, к окну тихонько подошла, вниз поглядела — дружина в седлах сидит, Кащей перед ними на Бурке гарцует.
— Вои мои верные, дружина моя храбрая! — кричит. — Зову я вас великанов на границе с Хель воевать! Давно они наши деревни грабят, крестьян в полон уводят. За мной!
И заклубилась пыль — помчались воины прочь, опустел двор, потянулись с него печальные невесты-лебедушки.
А я там же и сомлела, на постель царскую прилегла, под одеяло пуховое забралась, лежу реву, драгоценный шелк слезами мочу.
Под утро только вниз спустилась, в рубаху Кащееву замотавшись, сверху сарафан свой надев. Авдотья меня увидела, черпаком замахнулась.
— Иди, — говорит, — отсюда, бесстыжая. Думала я царевичей да царевен попестовать, а вместо этого жду вести жуткие. Довела дура дурака, поехал дурак дурну головушку в драке складывать.
А я к ней лащусь, по плечу глажу.
— А расскажи мне про великанов, Авдотья Семеновна!
А повариха ворчит:
— Вот с Полозом моим была бы такой ласковой, как вокруг меня сейчас обвиваешься! И чем не пришелся тебе мужик? Да он бы тебя на руках носил, ноги целовал, если б раз хоть с добротой поглядела, улыбкой согрела. А так слово за слово, он словом рубит, да и ты поперек сечешь!
— Он меня уродиной считает, тетушка Авдотья, — вздыхаю. — То ласкает, то обижает, словами сечет. Потешится да выкинет, зачем ему девка рябая, рыжая?
— Это пусть он уж тебе скажет, — бурчит повариха, — зачем, ежели вернется. А про великанов расскажу, так и быть. Живут они на самом краю земли, во льдах могучих. Едят мясо человеческое, таскают детишек невинных, пояса черепами увешаны, у каждого дубина из дуба столетнего сделана, да пасть, в которую телега заехать может. Заревет такой — обвал случается, ногой топнет — твердь трясется. И повадились они к нам в царство Медное ходить, людей в полон уводить, страшную похлебку свою варить. Вот искал Кащей жену, чтоб наследничка оставить, чтобы род его волшебный не прервался, и потом пойти войною на злодеев-людоедов. Но кто ж знал, что вместо лебедушки послушной ему галка дерзкая приглянется?