Людоед - Хоукс Джон Твелв. Страница 15
Внизу на кухне сидела Гертина знакомая, новая горничная, нанятая у семейства в нескольких домах от них, она совершила путешествие через задние дворы и нанесла визит, безо всякой причины, притащив сумку холодных булочек, которые и жевала, стараясь подружиться с Гертой. Та же боялась и не могла понять эту женщину, которая, вырядившись слабоумной девочкой, волосы носила прилизанными, имени у нее не имелось и говорила она нескончаемо. Герта к тем булочкам и прикасаться не стала бы.
— Ты ничем не лучше. И не думай, — голос звучал шепотом, искаженным и тихим, — будто я не знаю, что происходило прошлой ночью. Ты этого не забывай!
Отец ее возился с воротничком, цвет румян заполнял плоские щеки, ее мать руководила им из-под простыней, толпа завопила, когда лакей свесил с очень узкого балкончика выгоревший флаг.
Стелла повернулась, лицо окутано золотом.
— Пошла вон. Забери одежду и ступай. — Старуха порысила из комнаты, влача нежные шелка и мятые шлейфы ткани, споткнулась и побежала, а волосяная щетка проплыла сквозь дверь над исполинской балюстрадой и, рухнув плавной кривой, разбилась многими этажами ниже на жестком мраморе. Стелла вновь повернулась к свету. Восстание миновало легко, как щетка, Стеллу ограничивали бледная кровать, светлеющие стены и лето. Кухарка взвыла, чтоб девочка-заика несла больше масла, гостья нарубила булочку. Там на полу, там, подле небольшой приличной кровати, было местечко, ныне в тени, где Стелла держала его у себя на коленях.
Несмотря на темно-бурую симметрию и тени зданий снаружи, воздух наполнен был светло-зеленой дымкой. Она терпеливо и тепло подымала себя поверх никнущих ветвей, ослабевших под грузом свежей юной листвы, разбросанной по деревьям, попавшимся между стенами и панелью. Утро с его ширящимся маревом, голоса, пререкающиеся по-над оградами, щетки и тряпки сражаются с мебелью, всклокоченные девушки трут и шепчутся, стоя на коленках, дом заполнил себя мальчиками и громадными корзинами плодов, втаскивает, похоже, толпы людей из города, пробужденный криками и вниманьем. То был миг, когда сидеть на солнышке с мягкими волосами, опадающими вокруг талии, задремывать и просыпаться, клюя носом и нюхая сладкий воздух, собираясь с мыслями на грядущие года или прошедшие, словно старуха в дверях, с головой покрытая черным.
Полдюжины птиц, запутавшись в листве, постарались, чтоб их услышали, а издалека по коридору до нее доносилось, как Герта разговаривает с ее отцом, который пытается одеться. Воздух был — как мед, каким водишь у себя под носом; Стелла вызвала в себе собственное наслаждение, выщипнутое откуда угодно с подвижного множества летних ощущений. Она помахала рукой, пусть даже в день, открывающий войну, день публики, и нежный плотный нахлыв заполонил ей голову, выпихнул полдюжины бормочущих птиц подальше — так, что и не дотянешься. Зимою снег падал, куда она желала, громадными скучными ровными хлопьями, гладкими лиловатыми стенами, где далеко в перспективе ее держали, как свечу, теплую и яркую. Летом, одна, именно она дышала мыслью о купанье нагишом в лунном свете — ныряльщики вместе в светящихся бурунах, листва как одежда на серебристом пляже, — именно она вдувала мысль о бурой смуглости, гладкости в каждый день июня, июля, августа, она творила волосы поверх плеча и пыльцу в воздухе.
Мать ее, долгий курган под покрывалами, все это уже утратила, жутко состарилась холодной бледностью — сильная и праздная, несчастная в гнетущей жаре. Мать лежала в постели изо дня в день, весной, летом, года тащились мимо, и лишь голова ее в две ладони длиной над простынями, глаза сцеплены вместе, бездвижная, покуда какой-нибудь забытый каприз, всплеск силы не сгонит ее с кровати. И в такой час она отправлялась по магазинам. Совершая покупки, выбиралась на улицы она в платьях иных дат, шагом шла уверенным и брала Стеллу с собой. Ей никогда не нравился тот мир, что видела она, и ее старый супруг никогда не знал, что она выходит из дому.
Сотня взмахов, сто пять, волосы подрагивали в пространстве золота; она сменила руку, кожа у нее мягкая, как тыл перышка. Братья ее, пара близнецов, пятнадцатилетние солдаты, обряженные в жесткую академическую синеву и отделанные латунью, прошли мимо ее открытой двери, глаза вперед, руки в параллельном движенье, и она слышала, как по широкой лестнице клацают их миниатюрные шпоры. Мальчики никогда не видели своих родителей, поскольку старики были в возрасте глухих предков, когда братьев примечательно зачали. Питались и жили братья одни. Перезвон висел у нее в ушах, слышимой сделалась одна из птичек, и она подумала о длиннохвостом попугае с длинными острыми когтями — он купался в синем пруду, где покачивалась зеленая трава, а солнце было оранжевым. Не было в дне потрясения, но та же придушенная радость вкралась вместе с утренней торговлей и старыми флагами, что развевались вдоль охраняемых улиц.
— Завтрак, завтрак! — позвала Герта, утомленная и загнанная, из середки сеней первого этажа, губы оттянуты вниз, в кулаке пучок столового серебра, зовом своим пробуждая весь дом к еще большей деятельности. Захудалая толпа принялась уже беспокойно гомонить, завывая круглыми лицами, отдраенными до бодрости и гордости, а снутри высоких стен началась замысловатая процедура подачи обособленной трапезы. В двадцати тысячах футов к небу над городом пронесся слой ветра, холодный и тонкий, между тем как внизу теплый воздух перекатывался через пруд в парке и лебеди раскрывали шеи и влажные перья, мягко сталкиваясь друг с другом в чопорном смятенье.
Старик, всегда усаживаемый за стол первым, голову держал высоко и несгибаемо — так, что дрожала она, чистые белые глаза взирали и моргали из черепа, словно бы птичьи, все пространство за тонкою тканью съедено и утрачено. Иногда ел он дыню вилкой — или же ложкой, или ножом, или отталкивал острым локтем так, что она падала на пол, зернышки и мякоть заляпывали его черные загнутые кверху туфли. Усы ниспадали ему на высокий воротник двумя мягкими широкими прядями бледного золота, долгие ноги — мешанина черных вен. Лицо, узкое и длинное, покрывала кора, и было оно глубоко пунцовым, а под самой глазурью тонких волос вылепливались сгустки крови; отец падал, оскальзываясь и ломаясь во всякой части, по крайней мере раз в неделю. Но всякий раз сгустки рассасывались и перемалывались прочь, по переходам, пахнущим травой, и он оправлялся.
Стол был до того короток — двенадцать вставок свалены в пыли с глаз долой, — что она почти что чуяла его дыхание: между ними едва ли оставался жалкий фут канделябров, чаш, щипцов, зеленых стеблей и серебряных подносов. Когда она села, голова его, словно хрупкая выпечка, попробовала переплыть через трапезную утварь, искательно, как и во всякое утро, но ее не пустили перекрученная путаница папоротника в лазурной вазе и пирамида масляных пирожков, увенчанная темными вишнями.
— Стул, — произнес он высоким голосом, поскольку уже не умел выговорить ее имя. Они сидели тесно друг подле дружки посередине длинной столовой, мужчина с его девятью десятками лет и юная девушка со своими персиками, а над головами их, вправленные в один из куполов, крупные часы пробили одиннадцать. Торопливо вбегала и выбегала Герта, толкая тележку, груженную салфетками, булочками, ножами, всевозможными соусами и кастрюльками недоваренных, опрятно вскипяченных яиц.
— Бедняга, — сказала она, промокая долгий потек свежей яичной воды у него на мундире, то и дело обращая гневный взор на Стеллу, как будто это сама бедная барышня толканула его под веснушчатую руку и заставила длинную полупрозрачную вожжу скользнуть ему на грудь. Стелла нахмурилась в ответ, разбрасывая крошки по столику и опрокидывая кубок — на кофейнике зашипел глоток воды. — Смотри, что делаешь, — рявкнула Герта, ее шлепанцы сердито затопотали по ковру.
Этим утром ему удалось захватить пальцами розовые ломтики, но, проскальзывая в собственном масляном аромате, они вновь и вновь шлепались на скатерть неровными кучками трепещущего желе. Стелла подумала об Эрни и улыбнулась через цветистый стол своему отцу, с восхитительным интересом глянула на его скользкие руки.