Осенний бал - Унт Мати Аугустович. Страница 5
Суббота
Хелина плачет. Я подумал, может, Эдуард сейчас станет ее утешать, но тот только пробурчал что-то себе под нос. Были времена, когда я часами ждал под дождем, когда вернется жена, ночью, в потемках. Теперь же все это показалось мне ужасно смешным. Я сдерживал смех изо всех сил, но не смог и расхохотался. Ты надо мной смеешься, спросил Эдуард тихо. Да нет, сказал я, просто вспомнилось смешное. Интересно, что, спросил Эдуард. Я рассказал. Однажды, когда я был совсем маленький, к нам приехали на машине знакомые, чтобы идти в баню. Баня у нас была под горой, в низинке, в лесу. Они подъехали на машине к самой бане, все пьяные. Съехали, значит, вниз в баню, а назад наверх выехать не могут. Помню, как они голые толкали сзади машину и орали при этом. Потом достали лошадей и только тогда сумели машину вытащить. Никого, естественно, мой рассказ не насмешил. Я прислушался к шуму ветра вверху над нами, грудь была полна свежего морского воздуха. Меня охватила грусть, к горлу подкатил комок, будто я ел яблоко и там застрял кусок. Я подумал: в райский сад уже нет возврата, мы безнадежно испорченные люди. Я встал и, не говоря никому ни слова, стал одеваться. И никто у меня ничего не спросил. Они не спали, но не решались пошевелиться. Я слез вниз и побрел по мокрой траве через пустынный берег к морю. Было ясно и свежо, опять конец лету. То, что меня окружало, что полнило мне легкие, отчего я промочил ноги, была уже осень. Небо стало таким высоким, будто исчезло вовсе. На берегу я сел на камень и стал думать, как бы поскорей уехать отсюда. Вплавь? На лодке? Как Леандр? Через Геллеспонт? Сегодня суббота, в понедельник мне уже на работу, отпуск мой закончился, опять письменный стол, опять собрания, опять ругань в коридорах. В принципе все то же самое, и именно потому, что все то же самое, так дальше быть не должно. Неважно, какие там сводки о международном положении или метеорологические прогнозы, — человеческое сердце с неукоснительной точностью распознает приближение войны или бури. Я сидел долго, а когда вернулся к ним назад, чтобы лечь наконец спать, они еще не спали, а Хелина плакала. А у меня теперь было спокойно на душе. Я лег и скоро задремал. Только раз проснулся, когда до меня донеслись вроде бы звуки беседы. Сразу же стало совершенно тихо. Я дышал глубоко, размеренно. Через несколько минут донесся шепот Эдуарда: я больше не могу без тебя, я не думал, что ты можешь так меня обмануть, ты не женщина, ты сатана, правы были монахи, что женщин ненавидели, теперь я это понимаю, как ты могла в один миг все разрушить, ты хоть о том подумай, что мне в Таллине уже квартиру удалось найти, и все, все, о чем мы говорили, что вместе жить будем, и что мне теперь делать, неужели все кончено, и вообще как может женщина губить что так прекрасно. Помолчи, так же шепотом сказала жена. Ветер по-прежнему завывал в крыше. Я опять задремал. Утром увидел, что я один на сеновале, и напугался, неужели и впрямь они меня бросили? Быстро оделся и выглянул из окошка. Было холодно, полнеба затянуло облаками. Жена и Эдуард прогуливались по тропинке. Все так же молча мы пришли на причал. Лодка на этот раз была полна народу, море уже начало успокаиваться, но лодку бросало так, что мне опять стало не по себе. Вода, плескавшая в борта, уже не была такой теплой, как вчера, а стала прямо ледяной. Но опасность уже миновала. На Эдуарда я не глядел, за ночь между нами пролегла трещина, все, теперь уж дружба врозь. Мне вдруг стало его жаль, и я наклонился и спросил шепотом, не поиграет ли он нам вечером перед отъездом на скрипке. Он вздрогнул, будто я его ударил. Нет, сказал я, я серьезно, я ведь никогда не слыхал, как ты играешь, не подумай, что я смеюсь, что же, уже и о такой простой вещи попросить нельзя, мы столько дней вместе, а ты ни разу мне не играл. Если ты действительно художник, ты должен это сделать. Зачем, зачем, спросил он тоскливо. Не знаю, сказал я, мне кажется, так надо. Я за вами приду, такси возьму, сказал Эдуард. Не нужно, сказала жена, мы сами. Это очень мило с твоей стороны, сказал я. Тут подвернулась попутная машина, нас согласились подвезти. Мы ехали в кузове вместе с рабочими, те разглядывали мою жену и многозначительно покашливали, и мне вдруг показалось, что пришел сентябрь и снова надо идти в школу. Когда мы приехали, один рабочий помог моей жене слезть, а я стоял рядом, засунув руки в карманы. На сеновале мы собрали вещи. Управились очень быстро. Я сказал, что пойду на берег. Ты в тот раз ночью с той женщиной был, спросила Хелина, а я ведь не спала, когда ты пришел. Да, с ней. Где, спросила Хелина. У той женщины. И тебе не стыдно, удивилась Хелина. Нет. Мне не стыдно. А как же я? И долго это так будет, спросила жена. Не знаю. Ничего я теперь не знаю. Надо хозяйке заплатить, сказал я, деньги у тебя, десятка. Жена молчала. Дай десятку. Она дала. Я пошел в дом, старушка сидела под цветами. Ну как, понравилось, спросила она. Я сказал, что понравилось. Она сказала, что мы хорошие, небеспокойные, очень подходим друг к другу, и спросила, есть ли у нас дети. Я сказал, нет пока, условия не позволяют. У вас хорошие детки будут, сказала она. Я засмеялся, пожал ее сухую руку, сказал, что на будущий год обязательно снова приедем. Потом пошел к морю и долго плавал вдоль берега взад-вперед. Наступил вечер, последний вечер. Когда я вернулся к дому, там уже стояло такси и Эдуард ждал, сидя внизу на ступеньке. Перенесли вещи в такси, поехали в город. Жара все не спадала, окна в такси были открыты, но я был весь в поту и то и дело утирался рукавом. В бухте над мелководьем сонно кружились птицы. По улицам бродили сонные люди, в пыли бегали кошки. Опять тоскливо сжалось сердце. Эдуард устроил нас на ночлег (самолет вылетал только утром) в пустовавший дом своей тетки. Уже начало смеркаться. Эдуард куда-то исчез. Я сидел понурясь на крыльце, время не двигалось. Жена куда-то ходила, что-то говорила мне. Я не думал ни о чем. Темнело. Все, все остановилось. Все. Я пошел в дом. Жена уже легла, забралась под старое одеяло. Внезапно тишину нарушили промаршировавшие мимо солдаты. И опять все остановилось. В дверь постучали. Появился Эдуард со скрипкой. Жена отвернулась к стене. Эдуард достал бутылку вина. Потом вынул скрипку и стал играть. Играл он долго. Он что-то спросил, я что-то ответил. Потом он ушел. Я залез в постель. Давай подождем немного, сказала жена, мы должны разобраться в своих чувствах, мы оба виноваты, мы МАЛО ЛЮБИМ друг друга, надо было нам заиметь ребенка, ведь мы созданы друг для друга, помнишь, ты сам это говорил, еще сказал, я твой солнечный лучик. Она прижалась ко мне. Я почувствовал возбуждение. И она делала все, чтобы я возбудился еще больше. Я сделал все, что от меня требовалось. Я говорил: дурочка моя, сумасшедшая, безумная, моя чокнутая, ну что мне с тобой делать. Она сказала, что ей никогда не было так хорошо, плакала и гладила меня по щеке. Тут раздался стук в дверь. Да, сказал я. Вошел Эдуард, сел к нам на край постели и стал говорить: Хелина ЛЮБИТ МЕНЯ, но она не может решиться, слышишь ты, Хелина меня ЛЮБИТ. Он говорил, судорожно комкая край одеяла: Хелина, помнишь, о чем мы говорили, ты сказала, я единственный в мире, кого ты вообще ЛЮБИЛА, единственный, кто тебя понимал. Хелина
Воскресенье
не сказала ни слова. А он все сидел и говорил: ты должна решить, Хелина, иначе все кончено. Хелина молчала. Он говорил: что же такое ЛЮБОВЬ, кто в нее может верить. Хелина молчала. Эдуард опустился перед кроватью на колени, его длинные мягкие волосы свесились на грубое покрывало. Он повторял монотонно: Хелина, Хелина, Хелина, Хелина. Мне вдруг стало жутко. Меня охватил стыд, что я сейчас голый: сегодня благодаря слепому случаю оказался избранником я. Но по какому праву? А он все твердил: Хелина, Хелина, Хелина, все повторял имя своей мучительницы. Хелина молчала. Я не мог спокойно смотреть, как моя жена убивает человека. Остекленевшим взглядом Хелина смотрела в окно, где в ночи качалась ветка, будто оттуда кто-то подавал знак, что хотел бы помочь, но как? Эдуард оседал все ниже, будто внутри у него сжимался невидимый пневматический механизм. Дикие рыдания вырвались у него из груди. Жена проглотила комок, но не шевельнулась, она ждала. Ну что ж, я ухожу, сказал Эдуард дрожащим голосом и поднялся с колен. Я выскочил из кровати, я хотел быть с ним. Мы все дошли до предела. Эдуард пошел к выходу. Я натянул брюки и бросился за ним. Он был совсем убит. Одна чаша весов счастья перетянула, другая пошла кверху, а что толку. Мы вышли на лестницу. Стояли вдвоем в темном заросшем саду. В небе было полно звезд, и казалось, что там, за небосводом, горит свет. Было свежо, меня пробирала дрожь. Я предложил Эдуарду закурить, он взял сигарету, но не прикурил, так и стоял с незажженной сигаретой в уголке рта. ЛЮБИ МЕНЯ, ЛЮБИ, ПОКУДА ЖИВ. Но почему? За что? Мы прислушались к ночным голосам: где-то лаяла собака, проехала машина. Ты играешь замечательно, Эдуард, сказал я. Он угрюмо усмехнулся и вздохнул. Мм-да, сказал я. Мне было стыдно. Я пойду, сказал он. Постой, не уходи, погляди, ночь-то какая, попросил я. Надо идти, твоя взяла. Никогда бы не подумал, что ты окажешься сильней, сказал он. И ты из-за этого уходишь, спросил я. Я бы тебе сказал, бери эту женщину, бери ее, она мне больше не нужна, от меня она свободна, но откуда, черт возьми, мне знать, завоюешь ли ты снова ее сердце, не могу я ничем тебе помочь. ОНА МЕНЯ ЛЮБИЛА, сказал он. Меня тоже. И тебя ОПЯТЬ ПОЛЮБИТ, если будешь молодцом, утешил я его. Он только вздохнул. Это конец, сказал он. Для меня тоже, сказал я. Но я ЛЮБЛЮ, сказал Эдуард. ЛЮБИ, сказал я. ЛЮБИ, ПОКУДА МОЖЕШЬ. Короткий вопль вырвался у него из груди. Он исчез во тьме. Небо все так же было усеяно звездами. Я вернулся в комнату, где жена ждала меня с беспомощной улыбкой на лице. Я лег рядом, так, чтобы ее не касаться. Мы лежали рядом, оба на спине, не говоря ни слова. Мне вдруг вспомнилось, что пьеса, которую играл нам Эдуард, была отрывком из какого-то концерта Паганини, может быть, из пятого, я в музыке не большой знаток. И еще я просто убийца. Ты не хочешь со мной разговаривать, спросила жена с дрожью в голосе. Нет. Прости, но нет. Я же тебе говорила, давай попытаемся разобраться в своих чувствах, сказала жена. Я не ответил, не мог отвечать. Мне вспомнилось все. Как мы в темном парке, среди деревьев, впервые сказали, что ЛЮБИМ ДРУГ ДРУГА. Как мы гуляли зимними ночами и стряхивали один на другого снег с веток. Как жгли костер в Иванову ночь. Как дарили друг другу подарки на день рождения. Как мечтали о будущем, о лучшей квартире. Как вместе ходили на лыжах. Как кормили бродячих кошек. Как справляли рождество. Как мы плакали, когда с одним нашим другом случилось несчастье. Как вместе готовились к экзаменам. Как вместе видели пожар университета. Как во всем доверяли друг другу. Как сдавали книги в антиквариат, когда не было денег. Как танцевали. Как ЛЮБИЛИ. Как жили. Время едва тянулось. Жена задремала. А я все ждал, ждал, самолет вылетал в восемь. Полшестого я встал и попытался читать взятую с собой книжку. Статью Энценсбергера: 26 августа 1880 года в Риме родился Гийом Альбер Владимир Аполлинарий Костровицкий. Время то шло, то останавливалось, то снова страгивалось с места. Полседьмого я разбудил Хелину. Глаза у нее покраснели, припухли. Спала мало. Мы молча вышли на улицу. Пустынное, совершенно пустое воскресное утро. Туман. Автобусы не ходят. Пришлось пешком идти в центр, там стоял аэрофлотовский автобус, в нем сидели заспанные люди. Мы сидели в автобусе, подняв воротники, молча, будто возвращаясь с какого-нибудь большого юбилея. Будто между нами ничего не произошло, будто очнулись от дурного сна, будто был еще 1966 год. Наконец тронулись. Вот и кончилась наша поездка на острова, сказал я ни с того ни с сего. Хелина на это как будто улыбнулась, улыбнулась благодарно. Я взял ее холодную руку в свои. У нее всегда мерзли руки, видимо из-за плохого кровообращения. Я смотрел в окно, где из тумана выскакивали кусты, кроны деревьев. Показался аэродром. Пограничник и на этот раз остался мной совершенно доволен, обратил на меня внимания ничуть не больше, чем требовалось. Самолет поднялся в воздух и пролетел низко над краем острова. Земля утратила конкретность и превратилась в карту. Не знаю, следил ли Эдуард за взлетающим самолетом. Самолет летел низко, над самым морем, под низкими облаками. Земля сверху казалось умытой, влажной, мы то падали в воздушную яму, то снова подымались, одного ребенка стало рвать, и я тяжело подумал, что же будет, но мысль скомкалась, остановилась, и мне на миг показалось, что и самолет тоже стоит на месте, падает, но нет, он опять лихо выплыл и устремился дальше, еще ниже, почти над самыми деревьями, над свежим буреломом, над Эстонией, где нам остается только ЛЮБИТЬ, и вот уже, с каждым оборотом пропеллера, с каждым метром приближался курорт, с которого мы отправлялись неделю назад и куда теперь возвращались, и я не знал, кто кого вытащил из ада, ничего нельзя уже изменить, я уже различал водонапорную башню и белое здание купальни, как спичечный коробок на морском берегу, по-прежнему беспокойном, и самолет сделал разворот, упал вниз к земле, и я уже ждал столкновения с землей и взрыва, как вдруг все стихло и дверь открылась. Я вышел первый, помог выйти жене, поддержав ее за руку, и взял вещи. На нетвердых ногах мы пошли через поле. Перед домиком аэропорта я сложил вещи на землю, извинился и пошел искать WC. Прошел немного, остановился, снова пошел, опять остановился, опять пошел. WC был сзади, по другую сторону от зала ожидания. Там я встал на стульчак и выглянул из большого засиженного мухами окна. Ветер колыхал кусты ивняка, крапиву. Я открыл окно, выбрался, царапая руки о штукатурку, наружу и спрыгнул вниз, в мягкую траву. Сюда, к счастью, не выходило ни одно окно. Я бросился бежать, с таким расчетом, чтобы из-за здания аэропорта меня не увидела жена, оставшаяся перед входом около вещей. Скоро уже я был на пригорке, сбежал вниз, в лощину. Теперь уже можно было не бежать. Я пошел наугад дальше, все брюки в репьях, огляделся, соображая, что тут за местность. Вдали виднелись столбы телефонной линии, и я пошел на них. Я не ошибся, скоро показалось шоссе. Пошел туда, где, по моим расчетам, должен был быть город. Минут через пять услышал шум грузовика и поднял руку, машина остановилась, я залез в кузов и устроился под брезентом между какими-то бочками с рыбой. Бочки все время ходили, и я удерживал их обеими руками. Больше ни на что, не говоря уж о том, чтобы все обдумать, у меня времени не было. Когда через какое-то время я выглянул из-под брезента, оказалось, что мы уже в курортном городе, в том самом, где каждое лето жили и гуляли с женой. Люди были совершенно спокойны, никто не догадывался, что в кузове сижу я. И милицию тоже проехали благополучно. Перед автостанцией машина остановилась, я спрыгнул и побежал к кассе, стараясь ни на кого не смотреть. Здесь тоже не было никого, кто мог бы меня узнать. Мне повезло, я взял билет на тырваский автобус, отправляющийся через четверть часа. От Тырвы до Тарту километров шестьдесят, это уже пустяк. Я не стал ждать на площадке, сразу сел в автобус. В окна светило солнце, я задремал. С собой у меня ничего не было, кроме кошелька, шариковой ручки и паспорта, — ах, нет, паспорт тоже остался в боковом кармашке рюкзака. Я закрыл глаза, и все поплыло, будто я был пьяный или был на море или в воздухе. Пришлось открыть глаза и уставиться в одну точку. Тут я впервые понял, что такое автобус, междугородный автобус. Я понял, что он означает именно для меня. Что всегда означал. Его красные задние огни исчезли в ночи. Его яркие фары пришли из ночи. Из него всегда было трудно выйти. В него трудно было войти. Он лежал в кювете, колесами кверху, и я выбрался наружу через окно. Из него вылез, как из могилы. Я вылез. Он означал тьму, и я судорожно притянул к себе жену и механически поцеловал. Проснулся я в автобусе примерно в полночь, когда в окно глядит луна степей. Слушал всякие биографии, из пьяных уст. Он был мне последним прибежищем на морском ледяном ветру. Он означал ожидание, нетерпение, печаль. И еще он означал волков, лосей, оленей. Он означал Эстонию. Бегство, поражение. А теперь он означал автобус. Не знаю, почему. Это отсутствие значения не было оценочным, совсем нет. Я чувствовал, что мне предстоит что-то обычное. Несколько часов чего-то совсем обычного. Соприкосновение кожи с металлом, соприкосновение кожи со стеклом. Соприкосновение стекла с металлом. Соприкосновение воздуха с металлом и стеклом. Долгое, плавное. Немного смахивающее на смерть. Я ехал через Эстонию. Как в свое время. Как недавно. То спал, то нет. Из земли росли кусты, на фундаментах строили дома. Петухи были крупнее кур, с гребнями. Реки текли в известном направлении. У машин внизу были колеса, у тракторов большей частью тоже. На некоторых домах были флаги, на некоторых нет. У женщин грудь выдавалась вперед чуть больше, чем у мужчин. Я узнавал свою родину. Завтра я могу сказать, что вчера видел Эстонию. За которую боролись, умирали, писали, стирали, предавали, выходили замуж, иронизировали, возделывали поля, сходили с ума, рожали детей, занимались обновлением языка и киноискусством. За которую жили. За которую узнавали, что страсть есть открытие постренессансной Европы. За которую узнавали, что страсть — древнейшее, исключительно восточное явление. За которую женщин заживо замуровывали, толкали под машину, сжигали на костре, одаривали парчой. В общем, обычный автобусный рейс. На сей раз без иронии. Обычный. Совершенно обычный автобусный рейс. А вот и Тырва, маленький городок, автобус остановился, я вышел из автобуса, ступил на пыльный булыжник площади, увидел поодаль серые строения, скучающих пассажиров, еще дальше — буфет. Там выпил двести граммов дешевого крепленого вина и купил в дорогу четыре масляных булочки. Потом побрел обратно на автобусную станцию и в зале ожидания сплошь забросанном окурками, изучил расписание. Следующий автобус отходил только через три часа. Я не мог долго ждать, у меня не было столько времени, и я пошел на шоссе через город. Солнце еще светило, но вокруг него уже появилось радужное кольцо и небо поблёкло. В лавке на окраине я купил еще чекушку водки и двести граммов колбасы. Потом снял ботинки, снял носки. Асфальт царапал мне белые ноги. У какой-то речки я сел на траву под куст елошника, выпил водку и съел всю колбасу. Опьянения не почувствовал, только больно стало смотреть на яркое, в легкой дымке белое небо. Желание двинуться дальше боролось во мне со сном. Двое мальчишек бежали по дороге, новое поколение, завоеватели мира. Времени было уже за три, я ни на что уже не был способен. Я уткнулся лицом в траву, и мне вспомнилось, как я мечтал в детстве: хорошо бы стать маленьким, ростом с муравья, блуждать в траве, как по первобытному лесу, среди новых, непривычно огромных растений, в тени одуванчиков, среди дурманяще сладкого духа клеверов, бродить там с маленькой черноголовой девочкой-школьницей, с Реэзи, Кристиной, с той, которую надо защищать от дождевых червей и огромных куриц. Уже в детском возрасте у меня было ясное представление о растениях, уже мальчиком я понимал, что все размеры в таком случае неизмеримо увеличатся, путь через двор займет целый день, а чтобы отсюда, с этой незнакомой речки, добраться до своего города, понадобится вся жизнь, и то только в том случае, если человек не наступит или муравьи не утащат к себе в муравейник. Старым, седым добрался бы я наконец до своего дома, как Пер Гюнт, способный вспомнить разве только свои зрелые годы где-то вблизи Рынгу и первый паралич в сосняке под Эльвой. Пробираясь между конфетными фантиками, среди обгорелых спичек, я вышел бы к дому, о котором решил бы, что это дом моих родителей или жены, во всяком случае дом. — Когда я проснулся, все опять было другим. Тень от незнакомого леса накрыла меня, абсолютная тишина меня напугала. Со страхом я взглянул на часы, но они стояли. И если раньше, с идущими часами на руке, я чувствовал, будто время останавливается, то и впрямь остановившиеся часы заставляли время мчаться как поезд. Я вскочил, будто кто-то давно наблюдал за мной из-за кустов или с неба, и побежал от речки вверх на шоссе. Сумерки сгущались, нигде не было ни огонька. Ни единого. Я постоял немного, потом сел на обочину, потом стал на колени на асфальт и начал говорить, как школьник, поставленный коленями на горох: боже, где ты там есть, где ты есть, когда я в чужой земле, когда не могу никуда двинуться. Прошу тебя, приди со свечой в руке, приди, чтобы я узнал тебя издалека. Забыть все черные дни, все ссоры и обиды, все лунные затмения и землетрясения, все серые будни, все слезные ночи, все страхи, забыть о вращении Земли, о всех приближающихся и удаляющихся кометах, забыть о канализации и стоянках такси, забыть головную боль и слезы, приди, чтобы мир стал светлей. Let the sunshine, let the sunshine, let the sunshine in. Но мой хриплый, простуженный голос звучал так дико в чужой темноте, на незнакомой дороге, что я опять вскочил на ноги и зашагал дальше. Я спешил как безумный, то и дело оглядываясь назад во тьму, будто кто-то гнался за мной следом. Прошел так километра три или четыре, запел про себя песню, но и это не помогло. Наконец услышал шум машины, над лесом показался луч света. Я остановился, беспомощно вглядываясь в приближающиеся слепящие огни. Поднял руку, выступил на дорогу — больше, чем позволяли правила движения и простая вежливость, и машина, заскрипев тормозами, остановилась. Шофер заорал через шум мотора, чего я тут шастаю по дороге, если выпил. Я сказал, что я не пьяный и заради бога прошу довезти до Тарту, это для меня вопрос жизни и смерти. Он еще проворчал что-то, но согласился, добавив, что я поеду сзади. Он открыл дверцу фургона, и я увидел, что эта машина, в которой возят хлеб, сейчас пустая. Я залез в неудобное место между полками, и шофер с силой захлопнул дверцу. Абсолютная тьма, тряска, я схватился за полки и не сразу осознал, где нахожусь. Как долго это продолжалось, я не знаю. Настроение у меня стало портиться, от неудобного стояния заболела спина. На миг испугался, что меня тут забудут, потому что кто я вообще такой? Беглец с островов, человек вне закона? Которого нельзя больше НИ ЛЮБИТЬ, НИ НЕНАВИДЕТЬ. У которого не спрашивают, уходить или приходить. Которого в любой момент можно отозвать телефонным звонком. Все это было впереди. Теперь все было белый лист. Как снег на Вышгороде, где мои лыжи оставили следы, когда был маленьким, — единственный след на всем склоне. Ничей человек в ничейной земле, как поется в песне. У меня теперь все было впереди. Я мог еще машину купить. Мог стать отцеубийцей. Или мясником, или часовщиком. Выработать для себя свой собственный моральный кодекс. Написать стихотворение. Ограбить могилу. Купить новый костюм. Благоустроить берег реки, разбить там парк. Выступить на конкурсе бальных танцев. Что-то изобрести. Сделать что-то новое. Все начать сначала. Прошло бесконечно много времени, и наконец машина остановилась. Загремели задвижки, замки, и железная дверь отворилась, я оказался в летнем Тарту. Горели уличные фонари, шелестела листва. Я дал шоферу рубль и пошел по длинной улице дальше. Я не смотрел ни направо, ни налево, разглядывал свою черную тень, которая то становилась короче, то вовсе сжималась, спешил, будто меня ждали. Наконец остановился на боковой улице перед темным двухэтажным домом. Оглянулся, зашел, поднялся на второй этаж, отпер дверь, зашел в комнату. Комната пахла как все комнаты, которые заперли на лето и долго не проветривали. Первым делом я открыл окно, сел на диван, огляделся. Скоро в комнату налетели ночные мотыльки, начали биться о стены. На станции кто-то говорил металлическим голосом. Я порылся в газетах с июньскими номерами. Лампочка горела ровно, не мигая. Интересно, почему в одном миге заключено все, почему время, жизнь, воспоминания так сконцентрированы? Я сидел, сидел, сидел. Слезами скрыта мира красота, как поется в песне. Уже с детства я был взрослый — кончится ли это когда-нибудь? Подумалось, может, заглянуть в шкаф, но мне ничего не было нужно. Я бросился лицом в подушку. У подушки не было запаха человека. Лето подошло к концу. Залетали новые мотыльки. Я лежал ничком, уткнувшись в подушку. Станция говорила металлическим голосом. Мотыльки бились о стены. Газеты показывали июнь. Мотыльки натыкались на подушку. В шкаф не хотелось заглядывать. Мотыльки говорили металлическим голосом. У подушки не было вкуса человека. Станция уснула. Станция молчала. Я молчал. Я спал. У меня не было ни вкуса, ни запаха.