Осенний бал - Унт Мати Аугустович. Страница 6

Маттиас и Кристина

(Повесть)

I

Рассвело, зазвенел будильник (sunrise this is the last, baby), и Маттиас проснулся от этого звона и подумал: я проснулся, так и должно быть, ведь это будильник звенит, но не смог открыть глаз, веки смыкались, во рту пересохло, от душного воздуха центрального отопления спирало дыханье. Вслепую он встал, на ощупь побрел через комнату (через разоренный парадный зал в стокгольмском замке, собаки грызут кости тут и там, а он их плетью, собаки визжат, а в задних дверях толпятся какие-то крестьяне), на ощупь добрался до ванной (там за зеркалом, в потайном углу, в тайнике револьвер, надо только нажать на одну кафельную плитку, тогда зеркало повернется), упал перед раковиной на колени (отец, прими блудного сына, я вернулся к тебе после долгих странствий, гляди, ноги мои в мозолях, дай мне напиться, горло жжет ветер пустыни), пустил воду, стал жадно пить, пока не перехватило дыханье (телефонная связь с поверхностью моря нарушена, моя дорогая, мы навсегда останемся здесь на дне, это будет наша свадьба, свадьба в царстве русалок, Кристина), почистил зубы, побрился дрожащими руками, оглядел себя в зеркало (пора на сцену, тинейджеры свистят и орут, я должен петь: sunrise this is the last, baby). Вытерся полотенцем, пошел на кухню. Теперь он уже мог смотреть на свет белый. В окно пробивался рассвет. Он налил из термоса теплого кофе, выпил без сахара, съел пирожок, развернул газеты (используйте удобную возможность для обучения… открывается в 1973 году… где еще недавно стрекотала швейная машинка… под окном…). Начался очередной день, пришло очередное утро, и удалось не проспать, и наперед было известно, что сегодня он вымотается уже к обеду. Все ушли на работу, или уехали на дачу, или в другой город, или вообще умерли — Маттиас никогда их жизнью особенно не интересовался. Он встал, надел пиджак и вышел на улицу. Он был ростом сто семьдесят пять сантиметров, двадцати трех лет, черноволосый, умел водить машину, хотя прав у него не было, умел стрелять из винтовки и когда-то в классе даже занял второе место. Еще стояла утренняя прохлада, еще не пришла духота, еще можно было глубоко дышать, еще не попадала в легкие желтая пыль с неметеных улиц. Еще дул холодный ветер, и Маттиас подумал с похмелья: дует холодный ветер, как всю мою молодую жизнь. Тут подошел автобус, и Маттиас поднялся на площадку. Он остался стоять сзади, у окна, глядел на пустынные улицы, низкое солнце светило ему в лицо, а ветер уже не дул. Все ехали молча, да и о чем им говорить рано утром, спросонья или с похмелья? О том, что их вечером ждет? Но откуда им это знать, они просто надеются, что сегодняшний день будет похож на вчерашний. И Маттиас стал думать о Кристине. (Кристину пригласил хозяин мызы оберст Шварц на ночь в баню, но Кристина идти не хочет. А родня заставляет ее идти, ведь отец у нее бедняк и к тому же пьяница. И нет у Кристины возлюбленного, который бы из-за нее пожертвовал собой. Есть, правда, Маттиас, который к ней прибивается время от времени, но он такой человек, что держится от греха подальше. Он, конечно, знает, какой с мызы пришел приказ, но он и носу не покажет, лучше в город поедет новые сапоги покупать — на лошади день туда, день обратно. И отцу неловко, глаз не кажет, вырезает где-то в лесу ореховые удилища. И Кристина идет к оберсту в баню и наносит ему семь ножевых ран, отчего тот умирает. И хотя суд признает, что оберст был опустившийся тип, раб своих низменных страстей, вполне заслуживший смерть, Кристину высылают по этапу). Он вошел в дверь фотолаборатории, как раз когда часы на ратуше пробили восемь, зашел в темнушку, зажег красный свет, открутил краны и, подперев голову руками, прислушался, как в трубах журчит вода, вдохнул сладковатый запах растворов. Один за другим появились на работе и остальные, из-за дверей доносились обрывки разговоров и шум передвигаемых стульев, и Маттиас встал, разлил растворы по бачкам и стал проявлять вчерашние пленки. Пока пленки проявлялись и тикали контрольные часы, Маттиас клял потихоньку головную боль, вчерашнюю попойку и всю эту свадьбу, куда его послали фотографировать. (Там он встретил школьного товарища, большого задавалу, он когда-то грозился застрелиться на школьном оружейном складе из винтовки, раз никто его не понимает, и на самом деле выстрелил, но Маттиас толкнул ствол, и пуля пошла в пол, и тогда уж — благодаря Маттиасу — все тому парню поверили. Под конец свадьбы они с этим другом сидели в конце стола и разговаривали, но о чем, Маттиас сейчас не помнил). Потом он сильно напился, однако, вынимая пленки из закрепителя, он отметил, что все снимки резкие, с правильной выдержкой. Прошу вас, твердил он, извольте, очень вас прошу. Он поместил пленки под струю, напился из-под того же крана, заодно сунул под кран лоб, щеки. Вода была холодная, всю ночь простоявшая в трубах под землей где-то далеко отсюда. Вода почти обжигала пылающее лицо Маттиаса (и Кристина у себя в комнате открыла глаза и увидела предметы, которым в этот момент еще не могла дать названия, на бессмысленные формы, на пространственные тела упал ее пустой взгляд), и он положил новые пленки в закрепитель и стал ждать, когда зазвенят часы, чтобы начать всю процедуру сначала. Он с досадой вспомнил, как ночью, возвращаясь со свадьбы, вернее тащась домой, позвонил Кристине из автомата. Но никто не ответил. Он повесил трубку, стоял, смотрел на туманную луну над какой-то стройкой (или над руинами замка), стоял и насвистывал про себя (yes, I did what I did for Maria). А теперь, когда все пленки были наконец развешаны на просушку, Маттиас снова уселся за стол и закрыл глаза. Его замутило и чуть было не вырвало в раковину прямо на проявочные спирали.

Потом он пощупал пальцем пленки, они высохли, и Маттиас вставил одну в увеличитель (и Кристина вышла на улицу, где уже и наполовину не было той прохлады и свежести, как час назад, когда Маттиас шел на работу, и улицы уже были полны народу, и уже пыль поднялась, и рынок открыли), и Маттиас включил увеличитель, установил рамку под лучом и начал делать снимки. Теперь, на снимках, он увидел всю вчерашнюю свадьбу заново и все снова пережил. Он увидел, как все началось с ритуала в черно-белых тонах, с материнских слез и пунцовых роз, всю ночь продержанных в подвале, как от снимка к снимку наливались хмелем глаза пирующих (только глаз Маттиасова аппарата оставался бесстрастным и трезвым, равнодушным настолько, насколько вообще может быть равнодушным телеобъектив), как расползались губы, как руки обхватывали стан соседки, как расстегивались воротники и засучивались рукава, и как бегали опорожняться в ванную, и как кто-то безуспешно пытался похитить невесту, но никто его не поддержал, а когда это ему наконец удалось, никто невесты не хватился, даже жених о ней позабыл. И теперь все эти люди были приклеены к бумаге, все эти лица, улыбки, беззвучные шутки, и гипосульфит выедал их бледные щеки, и водопроводная вода омывала их лбы, покрытые пьяной испариной. И теперь Маттиас сгреб их всех в кучу, включая и тех двоих, которые только что дали обществу торжественную клятву вечно быть счастливыми и верными друг другу, и всех их скопом отправил в сушитель, где из них, прижатых лицами к хромированному барабану, будет выжата вся вода до последней капли и откуда они, шурша и округло сгибаясь, вывалятся наконец на стол.

II

Все были заняты своим делом, как и прочие повсюду в этот обычный день (женщины рожали, солдаты воевали, колхозники заготавливали сено). Здесь, в лаборатории, лаборант смешивал малые веса реактивов, механик ремонтировал камеру, заведующий беседовал внизу у себя в кабинете с каким-то важным посетителем. Маттиас курил у открытого окна — старик фотограф еще не пришел на работу. Маттиас мог спокойно бить баклуши, не чувствуя себя вечным подмастерьем. Уже и накурился вдоволь, и что-то надо было делать, ничегонеделанье уже начало бросаться в глаза, и Маттиас взял большой рулон пленки, пригоршню кассет и пошел в темнушку заряжать кассеты, как предусмотрительный фотограф, у которого всегда в запасе достаточно незаснятых пленок. Там он сидел в абсолютной темноте, не решившись зажечь даже красный свет, и пленка, скользившая в его потных пальцах, снова увела его мысли бесцельно вращаться вокруг Кристины (вот сижу, годами сижу здесь в темном подвале, в страхе ожидаю часа освобождения, перебираю четки, потому что грешен, вина моя в любви к монахине, к женщине, посвященной богу и для меня навеки запретной, но я презрел законы и овладел ею, и Кристина, грешница, которой не искупить грех свой во все времена, сначала стыдилась своей неопытности, но потом стала жадной до ласк и, закрыв глаза, стонала в моих объятиях, будто наши дни сочтены, да так оно и было на самом деле, и вот мы гнием порознь в своих темницах, и кусок хлеба в день — вся наша еда и кружка воды — все питье; я могу в кровь разбить костяшки пальцев о камни, все равно никто не услышит, тут могильная тишина, действительно как в могиле, и так прошло уже восемь лет, и столько же еще впереди), но движения его привычных рук остались точными и механически сматывали пленку с большого рулона на малые. Потом он вышел в коридор. Было полдвенадцатого. Маттиас пошел в буфет,