Небесные всадники - Туглас Фридеберт Юрьевич. Страница 38

По левую руку от Каспара сидела его невеста Пирет. Ее синие глаза были открыты. Она плакала. И слезы стекали в кубок.

Поясница Каспара Рыжего была могуча, как никогда.

На груди его красовалась медаль святого Юрьяна — лягушка с вытянутыми лапами. Каспар вскинул руку и указал всем на свое новое отличие, на орден Зеленой Лягушки. И заговорил, преисполненный благоговения к самому себе:

— Император прислал мне это по случаю моей седьмой свадьбы. Я сделал императору много хорошего. Мой сын командует императорским войском в стране чернокожих. Император обязан мне половиной империи.

И он отрезал себе ломоть сыра из женского молока, привезенного из негритянской земли. Сыр был черный.

Как только были опустошены первые кружки вина, трапеза превратились в обжорство. Люди принялись жрать наперегонки, подзадоривая друг друга и в то же время не замечая друг друга.

Пихали в рот яства обеими руками, а будь у людей по три руки — пихали бы и тремя, а будь по четыре — так и четырьмя. Однорукий, посаженный на кухне, помогал себе ногой, а слепые в свинарнике вырывали друг у друга куски из зубов и дрались, когда ячменную лепешку съедал не тот, кто ее схватил. Лишь собаки глодали — каждая свою кость.

Это была выставка чавкающих и молотящих челюстей, которые перекусывали с маху по целому хлебу, заглатывали без заминки свиные бабки и отрыгивали чесночным духом. Это была машина для еды — она сама поглощала пищу, перемалывала, заглатывала и переваривала, переваривала до одури.

На стол снова и снова ставили вино. Ковши с пивом ходили по кругу. Слепые, сдвинув лбы, засунули голову в бочку с квасом. А гости знай работали зубами, отфыркивались по-лошадиному и жевали по-коровьи жвачку.

Сам же Каспар Рыжий вкушал удивительную снедь. Он съел окорок бегемота, тушенный в навозе и обданный дыханием крокодила. Затем не спеша полакомился забродившей похлебкой из разжеванных орехов. Она-то и ударила ему в голову.

Перья на его шляпе закачались, он откинулся на спинку кресла и обратился с речью к гостям и к самому себе:

— Я — все. Я — начало и конец. Кроме меня, ничего нет. Император мне друг. Вы свиньи. Вы мелкие свиньи, недостойные того, что вам дают. Ваше место в свинарнике. Вам бы жрать из лохани. Император мне друг.

Сегодня моя свадьба. Сегодня я захотел сыграть свою свадьбу. Вот это моя жена — не знаю, какая из них. Одна из них.

Я отослал своих прежних жен. Не знаю куда. Небось птичий помет на берегу собирают. Не знаю. Мне все равно. Все на свете все равно. Император мне друг.

Мой сын, — не знаю, от какой жены, — мой сын воюет с неграми. У него три миллиона солдат. Каждый день он убивает по сто тысяч человек, а в воскресенье — по двести тысяч. Ему что? Он может себе это позволить.

У него тьма жен. И негритянки, и индианки, и женщины из той земли, которая называлась Европой и стала пустыней, и женщины из Индии, и женщины с луны. Он не женится на них. Он только справляет свадьбы.

Сегодня мне досталась жена. Она, кажется, из моря. Человек она или нет? Не знаю. Она моя жена. Зачем жене быть человеком?

Ах да, что я хотел сказать? Так вот. Вы свиньи. Чудны́е же у вас рыла, — ха-ха — такие чудные! Но мне все равно. Все на свете все равно. Император мне друг.

Он снова откинулся на спинку кресла и уставился на всех стеклянными глазами.

Жрец проворно вскочил, согнулся в поклоне и сказал сладким голосом:

— Ты прав: что мы такое? Ничто, совсем ничто. Мы живы твоей милостью: не будь тебя, мы бы умерли. На острове — ты, в империи — император, на небесах — святой Юрьян…

— Юрьян — дерьмо! — икнул Каспар.

— Так-так, точно так, дерьмо, я и хотел сказать. Небесное дерьмо. Им-то мы и кормимся. А потому да здравствуют все кормильцы! Да здравствует наш повелитель Каспар, да здравствует император, да здравствует святой Юрьян!

Все подхватили его возглас, и он прокатился эхом до самого свинарника. И оттуда донесся в ответ хрип прокаженных.

Но затем ряды желтых лиц смешались. Все, шатаясь, повскакали с мест, кто — ухватив зубами кость, кто — кружку с вином. Гул голосов разом перешел в истошный крик. И собаки с воем начали грызться.

Тогда музыкантам велели играть. И во всех покоях, от зала до свинарника, начался великий пир.

Отплясывали «танец белого кота», присев на корточки, и «танец пегой собаки», опустившись на четвереньки, и «танец черной свиньи», в котором плясунам приходилось пахать землю носом. Слепые, прокаженные и собаки отплясывали свои танцы.

Тут Каспар Рыжий покинул свадебный пир и пошел со своими женами спать.

Старухи проводили его жен, из которых одна была как бездыханная, а другая — как мертвая. Как бездыханная была Пирет, а как мертвая — Морская дева.

Она не шевельнулась с тех самых пор, когда ее внесли в дом. Не открывала глаз, не пыталась бежать, и только рот ее был слегка приоткрыт, словно бы в беззвучном вопле, в отчаянном крике о помощи. Она как бы оцепенела от ужаса.

Каспар Рыжий пошел спать с двумя своими женами.

Его мать ждала сына в спальной. Она согрела пуховые подушки. Одеяло висело на ее руке, будто парус на крыле мельницы.

Больше факелы отбрасывали с колонн мрачный свет. За колонной, с каннелем в руках, стоял Курдис. Он должен был играть Каспару Рыжему в его брачную ночь. Так уж было заведено у Каспара Рыжего.

Он любил приправить свои радости музыкой, зажигательной музыкой! Кроме всех выпитых вин, ему был нужен и хмель опьяняющих звуков.

Издали доносился гул и топот свадьбы. За бычьими пузырями окон вздыхало ночное море. Дрожали огни факелов.

Каспар остался один со своими женами. Внезапно Пирет рухнула возле постели на колени и зарыдала:

— Что же я-то должна делать? Я-то здесь зачем?

Полуголый Каспар ответил:

— Ты? Ты будешь играть у нас в ногах жемчугами Морской девы. Поиграй, детка!

А потом Курдису:

— Эй, музыкант, давай! Я готов начать.

Курдис опустил руку на каннель и задрожал.

4

В полночь Курдис как безумный выскочил из дома Каспара. Он бежал без оглядки навстречу тьме и ветрам, будто за ним гналась тысяча преследователей.

В ушах его все еще звучал вопль Морской девы — она вскрикнула только один раз, но так жутко, что казалось, вздрогнули и земля и небо.

Курдис дрожал всем телом. Ветер трепал его одежду, обдувал его голову. Снизу, из долины, глухо доносился шум свадебного разгула, угрюмый диск острова едва виднелся во тьме, а впереди угадывался беспокойный морской простор. Курдис стоял во тьме, охваченный отчаянием, без единой мысли в голове, и не мог понять, где он находится.

Небо было слабо озарено не то луной, не то отблеском звезд.

Из-за моря выплыло облако, бесформенное и кроваво-красное. Оно горело, расплывалось, уменьшалось, растекалось и пылало жаром. И Курдис отер лицо двумя руками, словно муха. Другой край неба наливался свинцом, лиловел, углублялся, обрывался и обдавал Курдиса жутким холодом.

Никогда он еще не испытывал таких чувств, никогда его так не раздирало страдание. Мысль его дергалась и запиналась, тянулась рывками, как узловатая веревка.

Курдис начал распутывать клубок мысли, бесконечный пестрый клубок. Он закутал в него голову, как во флаг, он продирался сквозь заросли тьмы, путаясь в желтом балахоне догадок. Папоротники и паутинки мыслей стлались по ветреным дюнам.

— Небо мое! Море мое! — вздыхал он беззвучно. — Поддержи меня, ветер! Возьми меня за руку, ночной воздух. Загляни мне в глаза, утешь меня, вечная теплота. Мне так холодно, бесконечно холодно!

Или вся земля превратилась в могилу? В подземелье, где ждут мертвечины черви и притаились в углу жабы? Или у всего мира глаза прикрыты черепками, челюсть отвисла, а сухие зубы оскалены? Или весь мир — только страшная разинутая пасть, уставленная в небо, где мигают звезды?

Светлое мое небо, ясное солнце, дайте тепла, дайте тепла! Не то я умру, умру!

Он ковылял среди глиняных куполов, вздымавшихся вокруг подобно термитным гнездам. Это были могильные знаки. Под ними, как он знал, под тесными глиняными сводами, сидят бесчисленные поколения островитян: обхватив руками подтянутые колени и положив на них подбородок, словно бы в вечном раздумий.