Небесные всадники - Туглас Фридеберт Юрьевич. Страница 74
Творчество не может быть «реалистичным», и то же самое критика. Всякий объект, обретающий свой колорит через призму личности — подделка, и то же самое — разбираемое произведение искусства.
Наша мысль всегда соответствует не явлению, ее вызвавшему, во всей его полноте, но лишь некоторым его сторонам. Тот, кто сумел бы увидеть нечто «объективно», не был бы человеком. Как не был бы человеком и беспристрастный критик. В одном критику нужна осторожность: никто не проверит поэта — соразмерно ли его произведение источнику вдохновения, а объект критики будет кричать и протестовать!
По этой причине: идеальная критика должна писаться на несуществующее произведение. Вот тогда критик ничем не был бы связан. Ничто не сковывало бы полета его фантазии и ложного пафоса.
Решить бы уже, что не стоит скупиться на понимание других, ибо при этом мы ничего не теряем, а как раз наоборот, сами же обогащаемся постижением чего-то нового. Но мы и тут эгоисты — навыворот!
Сколько сил сплошь и рядом тратит человек, чтобы не понимать других, и даже если в итоге ему приходится переоценить свои взгляды, он называет это внутренним кризисом. А кризис этот частенько не что иное, как запоздалое понимание других.
Мы тем больше должны защищать свои убеждения, чем большей опасности они подвергаются.
Даже загнанные в распоследний тупик, десятилетиями лишенные способности мыслить, и тогда, если мы истинно мыслящие люди, мы не смеем отказываться думать. Мысли станут хотя бы семенами будущего. Как знание греческого алфавита облегчило-таки движение ренессансу, так и знание азбуки мышления облегчит пробуждение от нынешнего авторитарного психоза.
Не будем забывать изначальных свойств свободной личности! Не будем отказываться от них добровольно! Это постыдно для двуногих, лица которых обращены вперед.
Большой город. Удушливо-жаркий летний вечер. Я лежу в номере на самом высоком этаже большого отеля. Окно распахнуто настежь, чтобы хоть чем-то дышать. Но и от этого не много пользы.
Снизу, с улицы узкой и глубокой, как пропасть, то опадая, то нарастая, доносится неумолчный гул, гуд и грохот: лязг трамваев, бой часов, скрип тормозов, шипение компрессоров, тарахтенье моторов, визг автомобильных шин. Временами как будто фабричный шум, дребезжание лесопильных рам, скрежет, треск искр, скрип — ворочающий железо водопад, порожистая река металла на дне пропасти. А потом опять словно кряканье механической кряквы, фырканье ежа, змеиное шипение. И кто-то пилит, сверлит, рубит…
Когда юнцом я оказался здесь впервые, город еще не был большим. На месте этого самого отеля был каменистый холм за городом. И, прогуливаясь вечерами, я приходил сюда, садился на замшелый камень и созерцал заход солнца. Поодаль краснело несколько рябин, и под их сенью безмолвствовали одинокие, покорно-простоватые деревянные домишки. Да и из самого города еще не доносилось ни единого скрипучего звука.
Теперь здесь нет и следа того, что зовется природой. Повсюду камень, металл, стекло, асфальт. Даже воздух, наполненный этим инфернальным перегудом, уже не естественный воздух, а какой-то лабораторный пар. Все органическое в нем вымерло. А из животного мира сохранились одни только люди да кое-какие микробы.
Успех? Европеизация? Пожалуй. По крайней мере к такому мы стремились, на такое взирали как на идеал. Но достигнутый, он удручает.
Так в детстве хочется стать взрослым, а став взрослым, с испугом видишь — да ведь это же начало старости. Оно ни для кого не могло быть идеалом!
Уже поздний вечер, близится полночь. А беспрестанный гул не смолкает. И тысячи, десятки тысяч, сотни тысяч людей тяжело дышат и кашляют в душной ночи, в грохоте и зное. Ворочаются, полусонные, в своих постелях, прислушиваются к вещанию механических монстров и по сигнальным механическим соловьям присматриваются к тому, как уходит время.
Они и создатели всей этой машинерии, и ее рабы, роботы большого города. Им уже некогда погулять, испытать радость одиночества, почитать что-нибудь «скучное». Живут вместе без истинной близости друг к другу. Сидят в тюрьме и продолжают строить свою тюрьму. Общество гомункулов в каменных мешках.
А минуты стекают слезами, собираются в лужи часов. Но и это не живые водоемы, а искусственные бетонные пруды. И время здесь не часть вечности, а обрывок календаря спешки.
Какой-то рекламный текст с крыши дома напротив отбрасывает на потолок моей комнаты кроваво-красный отсвет. Смотрю на него, и глаза мои постепенно слипаются.
И во сне, то и дело прерываемом грохотом снизу, всплывает ужасающее видение:
Город разрастается, его границы простираются все дальше и дальше, теперь нет ему конца-края. Природа изничтожена окончательно, а земной шар сплошь урбанизирован. Улицы этого воистину всемирного города бегут по параллелям и меридианам, как у Брюсова в столице жуткой республики Южного Креста {85}. Я брожу по ним в поисках одной-единственной цветущей рябины. Но вижу лишь металлические столбы, на которых горят сигнальные огни и ревут громкоговорители.
Дьявольщина! Дьявольщина!
Музей… Сколько раз виденный-перевиденный за многие годы. Почти половина того, что здесь выставлено, создано за время моей жизни, когда-то было модным, целыми подшивками становилось классикой — и теперь окончательно определено в музей. И на всем уже серая пелена скуки времени.
А ведь когда-то и для меня каждая годовая подшивка была лично близкой, интимно-понятной.
Казалось, выбор темы, культурная направленность, духовное и техническое воплощение, мысль и настроение — все впервые, все обнажает сокровенную тайну эпохи, потрясающее до глубины души откровение.
И вот — всего лишь предмет экспозиции для бестолково-торопливого стада туристов. Да и я, разглядывающий все это, такой же турист, как все прочие. Во всяком случае и я уже не нахожу здесь жгучих тайн и потрясающих откровений. Выдохлась сила сопереживания.
Вот групповой портрет сборища молодых интеллигентов — ученые, актеры, писатели, живописцы. Все люди одного поколения, одного духовного облика. И манера держаться, и вид у всех какой-то задорный, обещающий, и в самой теме, и в ее решении все словно предвосхищение, открытие, устремленность вперед: будущее — это мы!
Но я знал и автора картины, и почти всех изображенных. И я знаю, что с ними сталось потом, по прошествии десятилетий.
Из самого этого художника ничего особенного потом не получилось. Это и есть лучшая его работа. Вот этот писатель, который уже тогда достаточно опустился, вскоре дошел до самого дна. А вот этому актеру вскоре пришлось оставить театральные подмостки, как другие уже оставили подмостки жизни. Лишь двое-трое из всей этой когорты еще работают. Но и тут давно уже ясно, что они могут и чего — нет. Во всяком случае устремленность вперед вся вышла.
Так что же — только пессимистическая аллегория недостатков, символ несбывшихся надежд? Нет, все-таки нет. На полотне запечатлен один из моментов полноты жизни, пик обещаний юности. Здесь отразилось сиюминутное восприятие жизни и искусства эпохи. В общем-то и неважно, что сталось после этого краткого единения.
Сегодня такой пик здесь, завтра там. Одно поколение поднимается на него в один момент, другое — в другой, одних ведут одни пустые слова и комплименты, других — другие. О предшественниках им известно мало, о потомках — ничего. Поэтому они и думают, что только им стоять на вершине, что только они единственные и неповторимые. На деле же вместе со своими предшественниками и потомками они смыкаются в горную цепь, которой обозначена стержневая линия истории культуры. На этих вершинах сознательно ли, подсознательно осмысляются жизнь и быт времени глубже всего. Это может иногда длиться всего лишь миг, но сколь прекрасный, несравненный, пьянящий миг!
Вереница таких мигов представлена в музее отдельными произведениями, лицами и эпохами.