Театр тающих теней. Конец эпохи - Афанасьева Елена. Страница 28
Но распрощавшаяся с комиссаром княжна сама подходит к Анне.
– Исключительно ради спасения семейной коллекции! Поверьте, Анна Львовна! Исключительно ради спасения всего, что было собрано пятью поколениями предков!
Анна едва заметно пожимает плечами.
– Не мне судить…
Где этого недоросля носит! Скорее бы уж вышел Савва! И уехать, избежать неприятного разговора. Но Саввы всё нет и нет. А Любинская и не думает от нее отходить. Напротив, наклоняется ближе так, что в вырезе блузы видны ее пышные груди.
– Но, хочу вам сказать, Анна Львовна, он зверь! Как терзает!
Восторженный рык из груди вечно в кого-то влюбленной княжны с соответствующей фамилией. Только прежде предметами ее страсти были великие князья, генералы, на худой конец, мичманы, как в последний ее визит к матери, когда она отчаянно соблазняла Николая Константиниди, а теперь комиссаров из местного совета в Алупке.
– Как ненасытно терзает! И хочется, чтобы он терзал и терзал! Забываешь, что совокупляешься с красным! Прости господи, à la guerre comme à la guerre. На войне как на войне.
По счастью, в этот самый момент из здания Ревсовета появляется Савва со стопкой каких-то бумаг в руках, и Анна, наскоро распрощавшись с Любинской, спешит погонять Маркизу:
– Давай, моя старушка! Пошла-пошла! Давай!
Но потом ночью с каким-то яростным стыдом вспоминает зардевшиеся щеки и пышные груди и довольный вид Любинской. Какой стыд. Но отчего и свои груди при такой мысли наливаются. Или просто пора Иринку кормить.
В следующий раз, когда везет Савву домой из Алупки, всю обратную дорогу вынужденно слушает про «8650 штыков, 1010 сабель, 48 пулеметов, 25 орудий Крымской Красной армии». Новоявленный писарь и художник краем глаза видел документы.
– Это много или мало? – вглядываясь в прячущуюся в стремительно наступающей темноте дорогу, спрашивает Анна, чтобы просто что-то спросить.
Штыки и орудия ее мало волнуют. Куда важнее, где еды достать. Муки осталось на несколько лепешек, и картошки на неделю, не больше. Лушка молоко дает с грехом пополам. Нянька доит, но едва девочкам на кашу хватает, редко когда няньке удается сделать творог.
– У Суворова, когда Крым при Екатерине брали, девяносто орудий было. Так что не долго вам меня в Алупку возить. Дольше июня не продержатся, – говорит Савва.
Свои
На комиссаров Савва проработал недолго. Оказался прав.
Красные в этот раз продержались всего 75 дней. Дни тоже Савва подсчитал. Ушли в июне. Вошли деникинцы.
Когда Савва сказал, что больше не нужно везти его в Ревсовет в Алупку, Анна села на стул и опустила руки.
75 дней.
И будто другая жизнь.
А той прежней жизни до этих 75 дней никогда не было. И уже не будет. Давка на ялтинской пристани. Ушедший корабль. Одна с двумя девочками без вещей, жилья и денег в чужом городе. Прыгнувший за борт Савва. Спасший его Антипка. Колье матери в подкладке мокрого пальто. Нехороший блеск в глазах скупщика. Телега и старая кляча Маркиза за бриллиант, за который прежде конезавод купить было можно. Разграбленный дом и пьяная Марфуша. Пьяный матрос с ножом, отобравший колье, швырнувший Иришку в угол, пытавшийся изнасиловать Анну. Снова спасший всех Антипка, вцепившийся матросу в горло. Случайно спущенный курок пистолета. Кровь на ее рубашке. Бритоголовый в просвете двери. Тяжелый труп матроса, сброшенный в море с ее любимого утеса. Мучительное ожидание ареста – комиссар видел, как она убила. Рыжая комиссарша на пороге. Не арест – выселение. Савва, отстоявший их дом, но вынужденный пойти на службу в Ревсовет.
И всё это 75 дней. Два месяца и еще половина.
Прежде за два месяца не менялось ничего. И за два года не менялось. И больше. А теперь…
Стало чуть легче. Не нужно Савву по утрам на службу в Алупку возить. В городах и поселках в магазинах появились хоть какие-то продукты. И щедрое крымское лето принесло первый урожай. Семён из селенья за перевалом привез молодой картошки и огурцов. Поклонившись в пояс Савве, просил поехать с ним, «механизму посмотреть». Савва съездил и снова всё наладил, даже какую-то редкую бабочку там за перевалом поймал.
Море теплее день ото дня. Но ей даже не хочется в море.
Анна ждет, что муж и мать вернутся за ними. Что вернутся соседи и знакомые – Набоковы, Константиниди. Что снова будет обычное крымское лето. С персиками, виноградом и шампанским. Романсами под рояль. И вечерними стихами вслух.
Но дни и недели идут, никто не возвращается. И новостей никаких. Где мать, где Маша, где муж? Где все они?
С приходом деникинцев пришла проситься обратно на работу наигравшаяся в революцию Марфуша.
– Барышня… Барыня Анна Львовна! Зла не держите! Христа ради на улице не оставьте! Я вам верой и правдой! Отслужу! Отработаю!
Анна подумала и не взяла ее. «Потом вернутся красные, и опять всё сначала». Мысль мелькнула так буднично, что не сразу поняла, что уже не верит, что в этом мире что-то может быть навсегда. И эти подтянутые аккуратные, хоть и потрёпанные деникинские офицеры. И магазины. И прислуга. И свой большой дом. Что это вернулось навсегда.
Но жизнь оживилась. Приличные люди стали открывать свои заведения и лавки. За следующий камень материнского ожерелья ювелир в Севастополе дал хорошие деньги. Не конезавод, но девочек и Савву прокормить можно. Не нужно каждый день считать число картошек и горстей муки в мешке…
Не нужно, а она всё равно считает. Сколько чего в запасе в доме. Что и где впрок спрятать можно.
В начале сентября приходит письмо от матери. Из написанных ею и мужем явно не первое. Но до Анны доходит только это.
Мать пишет, что в Константинополе, куда приплыли из Ялты, муж заболел лихорадкой, «пришлось задержаться надолго в этой варварской стране, одной с твоим болеющим мужем и твоей дочкой на руках!».
Опять во всем виновата она, Анна.
Мать пишет, как только муж выздоровел, они окольными путями добрались до Ниццы. Думают остаться там, но «Набоковы настаивают на Берлине, где большое русское сообщество, политическая кипит жизнь и оттуда пойдет возрождение Великой России». Машенька здорова, очень скучает. Дмитрий Дмитриевич тоже теперь здоров и тоже скучает. Все в страшном волнении и до сих пор не понимают, как она могла не сесть на корабль и остаться?!
В каждой строчке, в каждом слове письма, и даже между строк, Анне чудится упрёк матери. Она словно слышит ее недовольный голос. Она, Анна, виновата в страшных волнениях матери и мужа. Не пошла бы на поводу у Оленьки, были бы теперь все вместе! И матери не пришлось бы за ее мужем в варварских условиях ухаживать, драгоценности от страшных людей на себе прятать и ее плачущую дочку успокаивать.
Она одна во всем виновата.
Села писать ответ. И после первой строки задумалась. А что писать? Что она виновата во всем? Что больше так поступать не будет? Или про пьяного матроса и его налитое естество, тычущееся ей в пах? Описа́ть его кровь после ее выстрела, пропитавшую всю ее разодранную рубашку? Или лепешку из последней горсти муки, которую в конце мая делили на шестерых между девочками, Саввой, нянькой и Антипкой? Или о бритоголовом комиссаре, который видел, как она убила матроса? Или о Саввушке, вынужденном работать в их Совете… Или… Или…
Чтобы после снова в ответном письме прочесть, что во всем случившемся виновата она. Она одна во всем виновата.
Отложила перо. Позвала Оленьку.
– Напиши папочке и бабушке про свои занятия. Как вы с Саввушкой гербарий крымских трав и растений собираете. Как Ирочку ты учишь. Что Сашу и Шуру учишь лучше не писать.
В те семьдесят пять дней власти красных отец Саши и Шуры Павел не приехал, но вести от него пришли, что на фронте, был ранен, но жив. И Анна, и Савва, и сама Олюшка занимаются с детьми бывшего конюха, бывшего председателя местного совета, и при красных, и после их очередного ухода. Но об этом матери лучше не писать.