Представление о двадцатом веке - Хёг Питер. Страница 47
Тут Кристофер мог бы поправить дочь или возразить ей, но он этого делать не стал. Всё, кроме его внутреннего спокойствия и присутствия дочери, утратило для него смысл. Поэтому только мы можем осудить нелепое высокомерие этой девочки, которая даже в свои одиннадцать-двенадцать лет полагает, что мир, а значит, и бедность этого мира, существуют только ради нее.
Амалии нетрудно было поддерживать в голове навязчивую идею о своей избранности, потому что она выросла на безопасном удалении от реальности, в оранжерее, где никто не мог поставить под сомнение сказку про орхидею, растущую в мире лягушек, которые что-то не торопятся превращаться в принцев. Бабушка всегда говорила, что люди сами виноваты в своей бедности, и поэтому Амалия встала на сторону бедняков. От Гуммы она не раз слышала полные несусветных преувеличений истории о Парижской коммуне и беспорядках в больших городах, а со временем ее фантазии стали подпитываться французскими романами. Все это увело ее в том направлении, куда нередко уводят мечтания (лично мне это чуждо), а именно в сторону от реальности, к неисправимой вере в Народ и образу бедности, о которой она не имела никакого представления.
В Копенгагене она встретилась с жизнью обычной. Она ждала ее на улице Даннеброг — узкой улочке между высокими домами, где всегда было прохладно и сумрачно, независимо от времени года. Здесь находилась квартира, которую нашли для Кристофера, и здесь он открыл свою маленькую типографию.
Целые сутки ушли у Амалии на поиски, двадцать четыре часа она бродила по городу, широко раскрыв глаза, пытаясь найти колючую проволоку, гильотину, баррикады, Коммуну или исхудавших молодых людей, а потом она все поняла. «Поняла», может быть, и не самое правильное слово, может быть, лучше сказать, что Амалии Теандер стало ясно: Копенгаген не отвечает ее требованиям, а эти люди, которых она видит на улице, не соответствуют ее ожиданиям. Они не одеты в лохмотья, на них теплые серые пальто, и у нее никак не получается заглянуть им в глаза, чтобы увидеть отсветы костров революции. Все они смотрят себе под ноги, ходят своими протоптанными путями по тротуарам, по которым ходили их отцы, а до этого отцы их отцов, и ничто не предвещает того, что они вот-вот поднимут ее и понесут на руках — они и так-то сгибаются под бременем забот о хлебе насущном. Амалия ожидала, что будет жить среди бесправных рабочих, грузчиков угля, трубочистов, сборщиков хвороста и девочек со спичками [30]. А попадались ей какие-то парикмахеры, лавочники, ростовщики и мастеровые, и все эти усталые души направлялись в бочарни, табачные магазины, конторы и птичьи лавки, которые они унаследовали после смерти родителей, которые в свою очередь унаследовали их от своих родителей, история которых, как и история булыжника под ногами и всех этих серых зданий, теряется в предыдущих столетиях.
Это очень интересное время в жизни Амалии. Ей двенадцать лет, но она пребывает в каких-то болезненных мечтах — как и до нее, и после нее многие другие датчане, которые выросли со странным представлением, что все мы, как ни крути, сделаны из совершенно разного теста. Мечты Амалии никак не связаны с теми людьми, которые окружали ее в ее защищенном детстве, когда она поняла, что избрана. И никто ей не объяснил, что любовь и признание в первую очередь следует искать как раз там, где мы находимся, а самой ей это в голову прийти не могло. Сидя в типографии отца — комнате, где не было окон и куда не проникал дневной свет, и бродя по копенгагенским улицам, Амалия сделала выбор, которому неумолимо следовала в течение долгого, очень долгого времени. Во всяком случае, мне так кажется. Не исключено, что я ошибаюсь, может быть, у Амалии не было никакого выбора, и все дело в том, что моя мечта, наша мечта о роли свободного выбора в истории заставляет нас думать, что Амалия сама решила замкнуться в этом своем презрении. В силу непонятной надежды на простых людей эта маленькая девочка утвердилась в своей детской вере в собственную исключительность — и все это несмотря на полное непонимание близких.
С какой-то удивительной забывчивостью, казавшейся Амалии дикой, — сестры и Гумма быстро приспособились к своему новому существованию. Через три дня они перестали лить слезы, через неделю прекратились жалобы на жизнь, а через месяц Амалия обратила внимание, что их вечерние молитвы пронизаны искренним довольством жизнью. Свидетелем молитвы она стала совершенно случайно. С самого раннего детства ее внутренние фантазии заместили представление о Рае, и к тому же она никогда не доверяла пресным рассказам матери о вечном блаженстве. Катарина Теандер пыталась пробудить веру в своих дочерях, но, с одной стороны, все ее попытки прерывались приступами кашля, с другой, Амалия обнаружила, что даже когда мать говорит о небесах, кажется, что она смотрит в собственную могилу. Амалия решила, что может надеяться только на собственные представления, приучила себя противиться всем попыткам вторжения в ее внутреннюю жизнь и стала уходить из детской, когда сестры и Гумма молились — девочки стоя на коленях и опираясь локтями на кровать, Гумма сложив ладони на руле своего трехколесного велосипеда.
В тот вечер, когда Амалия услышала их молитву, она никак не могла заснуть. Широко раскрыв глаза, она лежала между сестрами, которые глубоко и ровно дышали, и всем телом чувствовала свою загубленную жизнь. Рано утром она не выдержала, тихо встала, оделась и вышла на улицу, где над крышами мерцали редкие звезды. Тут вдалеке послышался шум, какой-то тревожный нарастающий грохот, и из темноты показалась повозка, закрытый деревянный фургон, запряженный четверкой тощих кляч. В повозке было четверо мужчин — четверо стариков, и их появление сопровождалось какой-то фантастической вонью. Повозка остановилась у ворот дома, и три человека исчезли во дворе, не удостоив Амалию даже взглядом. Когда они появились вновь, в руках у них было нечто, похожее на темные мешки. Она подумала было, что это грабители, но тут же поняла, что это не так. Амалия сделала несколько шагов в сторону одного из мужчин. В ту же секунду она увидела, как из его ноши что-то выпало и шмякнулось о тротуар, и громко сказала:
— Вы что-то потеряли.
Мужчина наклонился к ней и произнес:
— Можешь оставить это себе.
И тут Амалия поняла, что это ее прадедушка, отец Старой Дамы, золотарь, которого она никогда прежде не видела, и что в руках у мужчин ведра с нечистотами, за которыми приехал ее родственник-призрак, ведь этот Богом забытый квартал — один из немногих в Копенгагене, куда пока не провели канализацию, — прогресс обошел его стороной.
После этого происшествия Амалия отправилась к отцу. Он не спал, она нашла его в типографии. Кристофер сидел у круглого столика в узком круге света от электрической лампочки с абажуром из лакированной бумаги. Вокруг него стояла плотная тьма, скрывающая всю комнату. В один из первых дней после переезда Амалия пошла в глубину этой тьмы, пока лампа не стала далеким ярким пятном, и вернулась она не потому, что дошла до стены, а потому, что оказалась в бесконечном помещении, наполненном стопками книг, отголосками рассказанных Кристофером анекдотов и пропитанным сухим, терпким запахом бумаги. Амалия подошла к отцу. «Все мы сделаны из разного теста», — начала она, а затем принялась излагать отцу свой взгляд на мир. Она ведь была уверена, что отец на ее стороне, что он поддерживает ее и согласен с ней в том, что члены их семьи, то есть, во всяком случае, она и он, живут среди ничтожных и бессмысленных людей. И эти люди окружают их, словно тюремные решетки, и мешают им развивать их яркие индивидуальности, заслоняя при этом собой настоящих людей — горячих, неукротимых, крепких, которых они, Амалия с отцом, прекрасно бы поняли и которые поняли бы их, если бы только им удалось найти друг друга в этой пустыне посредственности, куда даже не проведена канализация.
И тут мне вновь кажется, что Кристоферу следовало бы вмешаться и обсудить с дочерью ее завиральные идеи, но он не возразил ей, хотя ему самому не могла даже прийти в голову мысль на что-то роптать. Он был доволен, очень доволен, гораздо более доволен, чем когда-либо прежде, в этой комнате, в круге света, рядом с маленьким печатным станком. Он просто кивал головой, заверяя Амалию в своей любви, а она рассказывала ему, своему отцу, о том, как все обстоит на самом деле. По ее мнению, она, созданная для того, чтобы парить, заперта в ловушке между домами, которые с каждым днем все больше наступают на улицы, где бродят такие никчемные люди, что — и тут девочка впервые выругалась — следовало бы, черт возьми, задуматься о смертной казни для всех них. В голове у них только одно — как бы нажраться, как бы набить брюхо мясом из мясных лавок, из-за них весь квартал пропах подгорелым свиным жиром. Эти люди считают — и тут девочка выругалась во второй раз — что, черт возьми, вся эта еда может обеспечить им билет в Рай или в Ад. А некоторые из них такие жадные, и, чтобы попасть туда, копят деньги и мечтают выбраться из такой жизни, стирая чужое белье за такими пыльными и грязными стеклами, что Амалия даже не видит в них свое отражение. Эти люди даже вряд ли знают, что такое ватерклозет, но и тут она выругалась в третий раз — у них, черт возьми, есть ведро, ведро, ведро, которое должен выносить ее прадедушка.