Представление о двадцатом веке - Хёг Питер. Страница 49
Врач оказался неправ. Как бы невероятно это ни звучало, физически Амалия развивалась совершенно нормально. Она росла, как все, и, если судить по тому, что произойдет позже, есть основания полагать, что, если бы она не была такой ужасающе костлявой, такой невероятно тощей, она бы вполне была похожа на девочку. Но пока она была больше похожа на ходячее пугало, глубоко запавшие глаза светились светом угольной дуговой лампы, а когда она оказывалась за партой, ей все время приходилось менять положение, потому что на скамье она сидела не так, как другие, — на мышцах и жире, а прямо на выступающих костях. И тем не менее она не отставала в развитии от сверстников и никогда, ни разу не болела ни воспалением легких, ни туберкулезом, ни другими болезнями, неизменно сопровождавшими голодную жизнь в Копенгагене начала двадцатого века. И вопреки здравому смыслу и медицинским заключениям врачей, ее первая менструация оказалась такой обильной, что она чуть не лишилась жизни, потому что, заигравшись со своим здоровьем, она никак ее не предвидела. К тому времени в ее организме не было никаких резервов — а тут вдруг эта неожиданно хлынувшая из нее кровь. Она никому ничего не сказала, нашла какую-то хлопковую тряпку, а для себя самой придумала объяснение, проведя параллель с кровавым потом Иисуса в Гефсиманском саду.
Если задаться вопросом — что я делал неоднократно, — почему ее родственники не попытались так или иначе до нее достучаться, то у меня на это есть прекрасный ответ. Все они страдали от синдрома датской семьи. Этого синдрома, суть которого в том, что помочь невозможно, поскольку мы находимся одновременно так близко и так далеко друг от друга, всем нам хотелось бы избежать. Амалия отдалилась от Гуммы и сестер, тела которых — сначала по-детски пухленькие, потом взрослые — каждую ночь согревали ее, тощую и вечно мерзнущую. Отец в каком-то смысле перестал для нее существовать. Чтобы не утонуть в пучине разочарования из-за того, что он не сделал из нее Клеопатру, или принцессу революции, или уж хотя бы какого-то яркого, преуспевающего человека, что он не повел ее ни в храм, ни во дворец, ни на баррикады, ни даже к большой белой вилле на Странвайен, она поместила его на полку того тайного секретера, где многие из нас хранят свои мечты. На этой полке копились представления о потерпевшем фиаско неудачнике: из него не вышел предприниматель, не получился хороший отец и муж, он тряпка, слабак, и если у него и есть какие-то достоинства, так это то, что он хорошо относится к животным и тепло одевается. Такой способ анализировать другого человека представляется мне опасным, раскладывание людей по полочкам всегда опасно, а в случае Кристофера Людвига оно к тому же не дает о нем полного представления. Амалия не вспомнила о богатой фантазии отца, о его власти над временем и о его безмерной любви к миру — обо всех этих качествах она, из-за обиды, позабыла и утратила способность их оценивать. Бывало, что лежа по ночам без сна, она вспоминала их краткое единение в Рудкёпинге, снова видела его склоненным над статьями или печатным станком, или как он у большого стола читает вслух Старой Даме свой вариант стихотворения. В такие ночи Амалия иногда вставала и шла по холодному полу в спальню Кристофера, чтобы взглянуть на отца. Но ничего, кроме разочарования, она не чувствовала. Она уверяла себя, что ей изменила память, потому что ничего особенного она теперь в нем не видела. Его освещал тусклый уличный свет, на нем была белая ночная рубашка, а его кот по имени Муссовский прикорнул у него на груди. Во сне лицо Кристофера было таким безмятежным, что казалось, он похож на грудного ребенка, но в ее глазах был не чем иным, как причиной всех разочарований.
И вот мы добрались до того дня, когда она увидела его в последний раз, во всяком случае, в последний раз на долгое время.
Дело было в типографии, и Амалия не очень хорошо понимала, зачем она туда пошла, но значит, все-таки была какая-то причина. Она прошла по узкому коридору между книг, которых все время становилось все больше и больше, при том что непонятно было, откуда они берутся. Из-за книг теперь было трудно добраться до комнаты без стен, где Кристофер, как всегда, сидел у круглого столика, уже почти скрытого под толстым слоем заказов, оставшихся без ответа, бланков, которые он так и не заполнил, непрочитанных писем-напоминаний и сказочных силуэтов зверей, которые он недавно снова стал вырезать из бумаги. Единственным предметом, имеющим отношение к отсчету времени, у этого человека, который когда-то стремился упорядочить свою жизнь, не допуская отклонений более, чем на половину секунды, был отрывной календарь, с которого смотрела дата десятилетней давности. В тот день Амалия ни слова не сказала отцу, она лишь постояла немного на месте, ощущая, как крепнут ее предубеждения. Потом она повернулась и пошла прочь.
Выйдя из типографии и преодолев узкий коридор, она попала прямо в свой последний школьный день, что на самом деле вряд ли возможно, потому что школа ее находилась на некотором расстоянии от дома, но впрочем, это, скорее всего, галлюцинация, вызванная голодом, и нам следует отнестись к ней с пониманием, ведь для нас важно восприятие Амалии, а не карта Копенгагена издательства «Крак». Так что прямо из типографии Амалия перешла в большой лекционный зал в здании школы.
В жизни Амалии несколько раз случалось так, что она — всегда с небольшим опозданием — оказывалась среди людей, собравшихся по случаю какого-нибудь события. Вот и сейчас она заходит в зал и, стараясь не шуметь, находит свободное место. Сначала она ничего не понимает. Она не ела уже три дня, и поэтому до нее доходят лишь какие-то отрывки происходящего вокруг, и в этих отрывках нет ничего необычного: выступает ректор школы, ученики поют, а одна из учительниц ходит между рядами, сосредоточенно выискивая тех, кто недостаточно отчетливо произносит слова, и дергает их за волосы. Но, конечно же, это не касается Амалии, Амалию за волосы дергать нельзя. Понемногу она начинает что-то воспринимать. Она смотрит в окно и видит, что на флагштоке поднят флаг, к ней приходит понимание, что сейчас весна, и тут ей все окончательно становится ясно — сегодня последний школьный день и все эти сидящие вокруг дети ждут своих аттестатов и наступления своего предсказуемого будущего. Амалия прекрасно знает, каким им видится это будущее, она знает, что эти девочки с помощью дамских журналов выстроили себе хрупкие и противоречивые мечты, и только на один вопрос пока еще нет ответа, а именно, кем будет тот мужчина, кто придет за ними: врачом или адвокатом? Амалия снисходительно улыбается, сидя среди румяных сверстниц в белых платьях и с горящими глазами. Она-то хорошо знает, что ждет этих простолюдинок — школа домоводства, работа на фабрике, место ученицы в табачной лавке и унылая беспросветная жизнь.
Вдруг она слышит свое имя. Оно прозвучало из уст госпожи Ректора, и тут же оно звучит снова. Амалия с трудом сосредоточивает внимание на тучной даме, графине, которая стоит перед большой картиной с изображением Деллинга, открывающего врата утра [32]. И тут Амалия понимает, что речь обращена к ней, что сейчас ей придется идти к кафедре и ей будут что-то вручать. Она так и не уяснила, что именно. Может быть, грамоту за прилежание, или награду за молчание, или за многолетнее примерное поведение, или за лучшую успеваемость. Дальше Амалия не успевает ничего услышать, потому что внезапно она видит саму себя и свое презрение ко всему миру — со стороны. В одну секунду рушится ее представление о себе, как о неземном и исключительном создании, о человеке, который, находясь на краю могилы, весь светится внутренним светом, а вместо этого она видит отвратительно тощую девушку, которая посреди этого оживленного общества хихикает и издевается над окружающими, улыбаясь идиотской и снисходительной улыбкой, преисполненную какой-то неприличной уверенности, что она — совершенно особенный человек, ведь она морила себя голодом и обрела понимание, насколько все в этой жизни банально.