Представление о двадцатом веке - Хёг Питер. Страница 56

Никаких соображений ни у кого не оказалось, ни тогда, ни позднее.

Но я хочу вас предостеречь — не подумайте, что такое поведение Карла Лаурица объясняется его великодушием. Ничто не говорит нам о том, что он питал какую-то особую симпатию к иностранцам или был неравнодушен к экзотике, или хотел бросить вызов широко распространенному мнению, что чем южнее ты оказываешься от Альп, тем более примитивных существ там встречаешь. Если в данном случае Карл Лауриц продемонстрировал непредвзятость, то лишь потому, что ему это было выгодно. Безошибочное чутье подсказало ему, что в Глэдис есть те качества, которые необходимы для строгого, умелого, экономного и незаметного управления таким домом, как его дом на Странвайен.

Так и получилось. Очень скоро стало казаться, что и дом, и парк как-то сами поддерживают себя в порядке. И лишь потому, что Карл Лауриц настаивал на том, чтобы раз в две недели лично выплачивать слугам их жалованье, он точно знал, что они существуют. Глэдис сумела оценить границу между видимой и невидимой частями дома и так умело использовала ее, что могло пройти несколько дней, когда даже Амалия, которая большую часть времени проводила в доме, не видела других слуг, кроме своей камеристки, шофера и того официанта, который в этот день подавал ей еду.

Обращаю ваше внимание на то, что Амалия — первая женщина среди наших с вами героев, у которой нет домашних обязанностей и у которой вообще нет никаких обязанностей в жизни. Хотелось бы, конечно, сказать, что в данном случае мы впервые сталкиваемся с понятием свободного времени. Тем не менее трудно определить, насколько время для Амалии действительно являлось «свободным», но я могу рассказать, чем она занималась. А занималась она тем же, чем и ее подруги из Ордрупа и Шарлоттенлунда, обитавшие, как и она, в домах, в которых как-то сама собой девалась уборка и где завтраки, обеды и ужины сами собой материализовались на столе. Эти женщины брали уроки рисования и музыки и еще учились тому, как делать красивые композиции из цветов. Летом они занимались верховой ездой в клубе Матсона в парке Дюрехавен, а зимой — в манеже Кристиансборга и много времени проводили вместе. Однако на самом деле, мне кажется, все эти занятия вряд ли можно назвать увлечениями. Конечно, легко поддаться искушению и назвать их кучкой тепличных растений из высшего общества, растений, живущих под стеклянным колпаком, в то время как жители Копенгагена по-прежнему умирают от голода на улицах или в таких доходных домах, как тот, в котором столько лет жили Анна с Адонисом, но это будет не совсем справедливо. Несомненно, все эти уроки верховой езды, чаепития, цветочные композиции, поездки на ипподром и в магазин Фоннесбека преследовали несколько важных целей, среди которых первостепенная предполагала решение одной определенной задачи — показать окружающему миру и самим себе, что же такое представляет собой истинная женственность. Во всех этих салонах, холлах и залах, которые содержались в чистоте другими людьми, в мире, где представление о женственности менялось каждый день, буквально каждый день, героическая задача этих гражданок состояла в том, чтобы всю свою жизнь учиться тому, как быть настоящей женщиной. Посещая те же школы верховой езды и те же магазины, что и предыдущие поколения состоятельных домохозяек, составляя те же букеты, что и Х. К. Андерсен, они пытались противостоять новостям о новых возмутительных купальных костюмах и о том, что все больше и больше женщин курит сигареты.

Очевидно, что Амалия без особых проблем влилась в новый круг, очевидно, она приняла этот образ жизни, как будто он всегда был ей не чужд, единственное, что как-то бросалось в глаза, — это та легкость, с которой она относилась решительно ко всему. Подруги Амалии были амбициозны. Хотя состояние их отцов и мужей приподняло их над привычными для других людей буднями и полностью избавило от материальных проблем, у каждой из них имелось что-то вроде невидимого саквояжа, полного бурлящих, ненасытных амбиций. Воспитанные в убеждении, что не женское это дело — делать карьеру и зарабатывать деньги, все эти дамы из больших белых особняков горели желанием развивать свою индивидуальность, чтобы стать личностью, чтобы они сами и их семьи оставили след в мире. Такая мечта знакома большинству из нас, во всяком случае мне знакома, но у этих женщин, живущих на Странвайен в Копенгагене двадцатых, она легко приводила к трагическим последствиям. Случалось, она заставляла их нарушать общепринятые нормы, забывать о собственной безопасности и уезжать в Африку, чтобы выращивать кофе на заранее обреченной на банкротство ферме [38], или же присоединяться к Суданской миссии, или же, бросив мужа и детей, перебираться в Париж, чтобы стать писательницей или скульптором — и все равно их требования к самим себе так и оставались неудовлетворенными.

Но все это, конечно, не про Амалию. Это кажется несколько странным, во всяком случае мне кажется, ведь если кому и не занимать амбиций, так это Амалии, которая страдала на протяжении всей юности, чтобы доказать собственную исключительность. Но в эти годы почему-то мы видим ее довольной, совершенно довольной. Чем бы она ни занималась, у нее на губах улыбка, она спокойна и приветлива, но при этом присутствует и некоторая рассеянность, которая сопровождает ее со дня свадьбы и которая исчезает лишь в редкие моменты, о которых мы поговорим позже. На фотографиях бросается в глаза, насколько она похожа на некоторые картины, висящие на стенах их дома. Она носит белые свободные платья, волосы развеваются, словно у ангелов Рафаэля, ее руки выглядят безвольными и какими-то робкими — они уж точно ничего не смогут удержать, тем более такой неподатливый фрагмент реальности, как Карл Лауриц. На снимках она почти всегда в профиль, словно не хочет встречаться с чужим взглядом. Она вечно смотрит куда-то вдаль, взгляд у нее мечтательный, как на картинах ее современников, изображавших анемичных женщин на кладбищах у Средиземного моря, на фоне пиний и надгробных камней, на исходе дня, когда кажется, что свет устремлен к чему-то недостижимому.

Амалия в эти годы часто погружается в задумчивость. Фотографии не лгут, мечтательная рассеянность — характерная черта ее натуры. По утрам, когда дом кажется пустым и безжизненным, она часами сидит в саду. В такие дни перед ней всплывают образы из ее детства в Рудкёпинге, они сливаются с ее нынешней жизнью в какую-то мерцающую картинку, и ей становится ясно, что она всегда была избранной и теперь это подтвердилось.

Когда Карл Лауриц возвращался из своей конторы, Амалия чаще всего была дома. Но ему никогда не удавалось сразу ее найти. Он переходил из одной комнаты в другую, ожидая вот-вот увидеть ее, в том молочно-белом свете, который всегда, независимо от времени года, наполнял эти комнаты — из-за больших окон, прозрачных занавесей и близости моря. Обычно ему так не терпелось ее увидеть, что он сбрасывал сюртук, бросал трость и, позабыв про шляпу и сапоги, устремлялся на поиски. Он звал ее, называл папочкиным сокровищем, окликал «где же моя маленькая женушка?» и «ку-ку». От нетерпения голос его становился хриплым, у него перехватывало дыхание — ведь всякий раз, когда он уходил с работы, его охватывал страх: а вдруг она его покинула? И он вновь несся на своем лимузине по Странвайен, потом взбегал по лестнице, и лишь оказавшись на втором этаже, немного сбавлял скорость.

Он всегда находил ее там, где не ожидал найти: на площадке лестницы, в каком-нибудь эркере, или в комнате, в которую обычно редко кто заходил, или на скамейке в дальнем углу сада. Она всегда встречала его взглядом, в котором сквозило удивление, словно хотела спросить: «Это и вправду ты, Карл? Забавно!» Такое приветствие не могло не оказывать воздействия. Хотя ритуал этот много раз повторялся и даже стал некой частью их брака, как молочный свет в комнатах или время ужина, Амалии всегда удавалось распалить Карла Лаурица своим напускным равнодушием. Он обескуражен и на минуту замирает на месте, не в состоянии даже поцеловать ее в лоб, а как только он вновь берет себя в руки, она уже ускользает прочь, бормоча себе под нос, что она действительно немного устала и что сегодня какой-то ужасно длинный день. Карл Лауриц следует за ней, но очень осторожно, возможно потому, что она сказала: «У меня действительно страшно болит голова, но расскажи мне все-таки, что у тебя сегодня было». Ответить он ей не может, у него пересохло во рту от всей той мешанины чувств, которая обуревает его. Он медленно идет за Амалией, которую внезапно теряет из виду и которая затем появляется из-за колонны, или из-за дверцы, через которую подают еду, или окликает его с верхнего этажа, и все время между ними оказывается либо стена, либо вазы с цветами, либо балюстрада. В эти вечера они напоминают актеров, которые наедине друг с другом репетируют сцену свидания, а может, это отчасти так и есть. По мере развития этой жестокой игры в прятки в Амалии появляется что-то от пантеры, а Карл Лауриц все больше и больше выходит из себя, и в конце концов он в каком-то месте настигает ее. Разыгрывается борьба, и каждый раз Карл Лауриц вновь удивляется тому, что за хрупким телосложением и слабыми руками его жены на самом деле скрывается сила, сравнимая с его собственной. Какое-то время, которое Карлу Лаурицу кажется нескончаемым, они кружат по просторным комнатам, где зеркала во много раз умножают их борцовский захват, выталкивают их в другие комнаты и на другие этажи бесконечной чередой отражений, которые, кажется, заполняют весь дом и в которых отчетливо видно, что когда Карл Лауриц, наконец, срывает с нее черное нижнее белье, то ему это удается лишь потому, что Амалия внезапно переходит на его сторону и сама сдирает с себя ткань, а потом вцепляется в него, они катятся по полу и в конце концов оказываются там, где уже нет зеркал.