Представление о двадцатом веке - Хёг Питер. Страница 57

Облегчение, которое Карлу Лаурицу приносила их любовь, длилось всегда очень и очень недолго. Когда он приходил в себя, Амалия уже вставала, поправляла одежду и куда-то исчезала, и он снова отправлялся на поиски. Когда он находил ее, лицо ее вновь было непроницаемым, надменным и каким-то изможденным. Жгучая ярость душила его, но он был бессилен что-то изменить. Он смиренно прогуливался с ней между кустами роз или пил чай, но в глубине души кричал самому себе, что еще мгновение назад они, черт возьми, катались по полу, мгновение назад она теряла контроль над собой и жадно прижимала его к себе. И что со всем этим, черт побери, стало? Куда подевалось ее ненасытное желание и почему здесь, в зимнем саду, она снова похожа на монахиню или школьницу, а ему приходится довольствоваться воспоминаниями, в которые он с трудом верит и из-за которых он на следующий день, и снова на следующий день должен играть бесконечные сцены преследования? И сцены эти продолжались в видениях, после которых он приходил в себя в одиночестве на паркетном полу со спущенными штанами, полностью утратив контроль над происходящим, при том что с раннего утра и до этого катастрофического мгновения ежесекундно все контролировал.

Амалия ничем не могла ему помочь. В самом начале он еще пытался заставить ее признать страсть. У него ничего не получилось. Полностью сохраняя самообладание, она говорила о чем угодно, только не о том, что его интересовало, избегала ответов, ей делалось дурно, и она говорила: «Карл, мне правда кажется, тут не о чем говорить, будь добр, не заводи больше разговоров на эту тему». Однажды ему удалось добиться от нее какого-то подобия ответа. Случилось это в тот день, когда они занимались любовью на большой лестничной площадке между первым и вторым этажом. Карл Лауриц очнулся, чувствуя себя еще более одиноким, чем когда-либо прежде. Амалию он нашел в гостиной на диване. Она сидела, лаская свою серо-коричневую борзую Додо с такой нежностью, что он просто взорвался от ревности. Не в силах сдержаться, он отшвырнул ногой собаку, стащил Амалию с дивана и закричал: «Ты понимаешь, что ты визжишь, как свинья, когда мы этим занимаемся!» Не задумываясь ни секунды, Амалия отвесила ему такую пощечину, что у него лопнула барабанная перепонка, и он отлетел к роялю. Затем она вышла из комнаты, а Карл Лауриц стоял, глуповато улыбаясь, потому что именно эта застилающая глаза боль была подтверждением его правоты.

Но радость его была недолгой — это был первый и последний раз, когда Амалия вышла из себя. В дальнейшем она встречала во всеоружии как его прямые требования, так и завуалированные и неожиданные вольности, с помощью которых он хотел заставить ее говорить откровенно.

В браке с Амалией Карлу Лаурицу впервые в жизни пришлось учиться сдерживать себя. Прежде он знал, что всегда будет так, как он хочет, что он может в любой момент получить все, что его душе угодно. Мир слишком медлителен, зыбок и полон каких-то сомнительных ограничений, и поэтому такой решительный молодой человек, как он, может настоять на своем, взять быка за рога и добиться всего, чего хочет. В результате, как это ни печально, он совсем разучился ждать. Если он чувствовал голод в промежутках между регулярными, подаваемыми по часам обедами и ужинами Глэдис, что случалось нередко, он требовал, чтобы ему принесли еду без промедления. Ему достаточно было щелкнуть пальцами, и появлялся кто-нибудь из слуг, которому Карл Лауриц сообщал, что желает омара в майонезе, или спаржу с маслом, или клубнику со сливками, или кашу с кусочками свинины, как когда-то делала мама, и поторопитесь, а каша должна быть точь-в-точь как мамина. Или же у него внезапно возникало желание покататься верхом, и он приказывал, чтобы оседланная лошадь ждала его у порога через пять минут. «Через пять минут!» — кричал он, хотя лошади стояли в конюшне Матсона, и на то, чтобы сходить за ними и привести, нужно было по меньшей мере два часа. Ему могло приспичить немедленно выйти в море, и он распоряжался спустить на воду лодку, хранившуюся в шлюпочном сарае, и она должна быть с поднятыми уже парусами, и говорил, что сам будет на причале через четверть часа, хотя и знал, что на это уйдет гораздо больше времени. Через двадцать минут он мог передумать или забыть обо всем, и, выйдя на маленький волнолом, который он приказал построить у частного домашнего пляжа, начинал кричать: «Какого черта вы там делаете? Что это за большевистское собрание? За что я вам, черт возьми, деньги плачу?» Он не умел ждать. Одно из главных открытий, сделанных им в Темном холме, как раз и состояло в том, что ждать нет никакого смысла — протягивай руку и тут же бери то, что тебе требуется. Теперь Амалия отучила его от этой привычки.

Бывали дни, когда она вообще не хотела его видеть. Она чувствовала себя плохо и весь день проводила в постели, запирая дверь в спальню и даже не спускаясь в столовую, и ему приходилось ужинать в одиночестве. Сначала он кипел от злости, потом то действительно начинал тревожиться о ее здоровье, то терял дар речи от унижения, и в конце концов какое-то волчье беспокойство выгоняло его из дома. Через некоторое время она, как правило, спускалась вниз, частенько при этом играя роль идущей на поправку пациентки: прижимала к вискам лед, говорила слабым голосом, а цветом лица походила на покойника, и у Карла Лаурица возникали смутные подозрения, что бледность эта создана при помощи пудреницы. В такие дни он не решался прикасаться к ней. Он боялся, что она умрет у него в руках — ведь она так слаба. В слабость ее он на самом деле верил с трудом, и одновременно боялся ее силы, которую он всегда чувствовал, даже тогда, когда она доводила его до слез, описывая свои страдания и уверяя, что умирает.

В конце таких периодов любовного истощения Карлу Лаурицу начинало казаться, что вокруг него нет никого и ничего, кроме изображений Мадонны, мыслей о вере, камерной музыки, борзой Додо неведомого пола, бледного лица Амалии и ее бесстрастного тела под оздоровительным корсетом, который она носила исключительно в такое время, и он чувствовал, что живет среди каких-то унылых декораций, которые постоянно давят на него.

Тогда он начинал жалеть, что не может пойти в бордель, или поискать утешения в алкоголе, или вернуться к какой-нибудь из прежних подруг. Это было невозможно, этот путь для Карла Лаурица был закрыт. С того самого дня в дирижабле, когда Амалия отвернулась от него, даже в своих мечтах он не мог укрыться — на любую эротическую фантазию накладывался образ Амалии, и хуже всего бывало в те дни, когда она не подпускала его к себе.

В такие дни его съедала ревность, и в отдельные отвратительные минуты она демонстрировала ему — и нам также, — что все-таки не все в своей жизни и в своей душе он взял под контроль. Он стал бояться, что Амалия не подпускает его к себе, потому что завела любовника. Он приставил к ней четверку хорошо одетых и незаметных господ, сотрудников его компании, которые обычно занимались деликатными вопросами, связанными со взысканиями долгов. В течение нескольких недель они следили за ней. В их отчетах не было ни слова о каких-либо других мужчинах в жизни Амалии, кроме Карла Лаурица, и в некотором смысле это было фиаско, потому что любовник, которого можно было бы убить, отсутствовал. И тогда Карл Лауриц обратил свою болезненную подозрительность на внутреннюю жизнь Амалии. Мысли ее заняты чем-то другим, а вовсе не мной, рассуждал он, она живет в воображаемом мире какого-то чудовищного разврата, после чего просверлил отверстия в стене ее спальни. Он стал наблюдать за ней, надеясь, что она проговорится во сне. Ничего, кроме безмятежного лица Мадонны, он не увидел, и ничего, кроме ровного спокойного дыхания, не услышал. Он скрежетал зубами от тоски и злости, потому что хорошо помнил, как учащалось ее горячее дыхание, когда ее охватывала страсть.

Просверлив дырку в ее ванную комнату, чтобы наблюдать за ней обнаженной, он уже вплотную приблизился к сумасшествию. Он знал, что среди современного ему высшего общества широко распространено мнение, что женщины практически лишены полового влечения. До сих пор эту научную истину он считал еще одним примером той помойки заблуждений и пустой болтовни, на которой покоится общество, и серьезно к этому не относился. Но сейчас он вновь вспомнил об этом утверждении. Глядя, как Амалия водит большой губкой по голому телу, он стал сомневаться в своем прошлом. В отчаянии он пытался подвергнуть переоценке весь сексуальный опыт своей жизни — от запретных совокуплений с мисс Клариссой на белом рояле до одиноких пробуждений на паркетных полах. Он задавался вопросом, а, может быть, у женщин вообще отсутствует желание, может быть, они шли на это ради него и гораздо меньше, чем он, получали удовольствия, и вот сейчас она моет себя между ног… Это было уже слишком, он не мог на это смотреть.