Хождение по мукам - Толстой Алексей Николаевич. Страница 52

– Как же вы едете воевать, вы же в Красном Кресте, – сказала Даша с внезапным раздражением.

– Положим, опасность, сравнительно, конечно, меньшая. А, впрочем, мне глубоко все безразлично, – убьют, не убьют... Скучно, скучно, Дарья Дмитриевна, – он поднял голову и поглядел ей на губы мутным, тусклым взглядом. – Так скучно от всех этих трупов, трупов, трупов...

Катя спросила, не открывая глаз:

– Вам скучно от этого?

– Да, весьма скучно, Екатерина Дмитриевна. У меня раньше оставалась еще кое-какая надежда... Ну, а после этих трупов и трупов все полетело к черту... Создавалась какая-то культура, – чепуха, бред... Действительность – трупы и кровь, – хаос. Так вот... Дарья Дмитриевна, я, строго говоря, подсел к вам для того, чтобы попросить пожертвовать мне полчаса времени.

– Зачем? – Даша глядела ему в лицо, чужое, нездоровое, с злым, скверным ртом, и вдруг ей показалось с такой ясностью, что закружилась голова, – этого человека она видит в первый раз.

– Я много думал над тем, что было в Крыму, – проговорил Бессонов, морщась, – я бы хотел с вами побеседовать, – он медленно полез в боковой карман френча за портсигаром, – я бы хотел рассеять некоторое невыгодное впечатление...

Даша прищурилась, – ни следа на этом противном лице волшебства. Просто – человек с бульвара. И она сказала твердо:

– Мне кажется – нам не о чем говорить с вами. – И отвернулась. Катина рука задрожала за ее спиной. Даша покраснела и нахмурилась: – Прощайте, Алексей Алексеевич.

Бессонов скривил усмешкой желтые от табака, обветренные губы, приподнял картуз и отошел прочь. Даша глядела на его слабую спину, на слишком широкие панталоны, точно готовые свалиться, на тяжелые, пыльные сапоги, – неужели это был тот Бессонов – демон ее девичьих ночей?

– Катюша, посиди, я сейчас, – проговорила она поспешно и побежала за Бессоновым. Он свернул в боковую аллею. Даша, запыхавшись, догнала его и взяла за рукав. Он остановился, обернулся, сжал рот.

– Алексей Алексеевич, не сердитесь на меня.

– Я-то не сержусь, вы сами не пожелали со мной разговаривать.

– Нет же, нет... Вы не так меня поняли... Я к вам ужасно, ужасно хорошо отношусь, я вам хочу всякого добра... Но о том, что было между нами, не стоит вспоминать, прежнего ничего не осталось... Только я чувствую себя виноватой, мне вас жалко...

Он поднял плечи, с усмешкой поглядел мимо Даши на гуляющих:

– Благодарю вас за жалость.

Даша вздохнула, – если бы Бессонов был маленьким мальчиком – она бы повела его к себе, вымыла теплой водицей, накормила бы конфетами, возилась бы до тех пор, покуда в глазах его не заблестела бы радость. А что она поделает с этим, – сам себе выдумал муку и мучается, сердится, обижается.

– Алексей Алексеевич, если хотите – пишите мне каждый день, я буду аккуратно отвечать, – сказала Даша, глядя ему в лицо как можно добрее. Он откинул голову, захохотал деревянным, злым смехом:

– Благодарю... Но у меня вот уже больше года отвращение к бумаге и чернилам...

Он стиснул зубы, сморщился, точно хлебнул кислого:

– Либо вы святая, Дарья Дмитриевна, либо вы дура... Не обижайтесь... Вы адская мука, посланная мне заживо, поняли?.. Два года я живу, как монах... Вот вам!..

Он сделал усилие отойти, но точно не мог оторвать ног. Даша стояла, опустив голову, – она все поняла, ей было печально, и на сердце чисто. Бессонов глядел на ее склоненную шею, на нетронутую, нежную грудь, видную в прорезе белого платья, и думал, что, конечно, это смерть.

– Будьте милосердны, – сказал он простым, тихим, человеческим голосом. Она, не поднимая головы, прошептала сейчас же:

– Да, да. – И прошла между деревьями. В последний раз Бессонов отыскал пронзительным взглядом в толпе ее светловолосую голову, – она не обернулась. Он положил руку на дерево, вцепился пальцами в зеленую кору: земля, последнее прибежище, уходила из-под ног.

XXVI

Тусклым шаром над торфяными, пустынными болотами висела луна. Курился туман по овражкам, по канавам брошенных траншей. Повсюду торчали пни, кое-где чернели низкорослые сосны. Было влажно и тихо. По узкой гати медленно, лошадь за лошадью, двигался санитарный обоз. Полоса фронта была всего верстах в трех за зубчатым очертанием леса, откуда не доносилось ни звука.

В одной из телег в сене, навзничь, лежал Бессонов, прикрышись попоной, пахнущей лошадиным потом. Каждую ночь с закатом солнца у него начиналась лихорадка, постукивали зубы от легонького озноба, все тело точно высыхало и в мозгу с холодным кипением проходили ясные, легкие, пестрые мысли. Это было дивное ощущение потери телесной тяжести.

Натянув попону до подбородка, Алексей Алексеевич глядел в мглистое, лихорадочное небо, – вот он – конец земного пути: мгла, лунный свет и, точно колыбель, качающаяся телега; так, обогнув круг столетий, снова скрипят скифские колеса. А все что было – сны: огни Петербурга, музыка в сияющих, теплых залах, раскинутые на подушке волосы женщины, темные зрачки глаз, смертельная тоска взгляда... Скука, одиночество... Полусвет рабочей комнаты, дымок табаку, бьющееся от больного волнения сердце и упоение рождающихся слов... Девушка с белыми ромашками, стремительно вошедшая из света прихожей в его темную комнату, в его жизнь... И тоска, тоска, холодной пылью покрывающая сердце... Все это сны... Качается телега... Сбоку идет мужик с мочальной бородкой, в картузе, надвинутом на глаза; две тысячи лет он шагает сбоку телеги... Вот оно, раскрытое в лунной мгле, бесконечное пространство времени... Из темноты веков надвигаются тени, слышно, – скрипят телеги, черными колеями бороздят мир. Это гунны снова проходят землю. А там, в тусклом тумане, – обгоревшие столбы, дымы до самого неба, и скрип, и грохот колес. И скрип, и грохот громче, шире, все небо полно душу потрясающим гулом...

Вдруг телега остановилась. Сквозь гул, наполняющий белесую ночь, слышались испуганные голоса обозных. Бессонов приподнялся на локте. Невысоко над лесом, пониже луны, плыла длинная, поблескивающая гранями, колонна, – повернулась, блеснула в лунном свету, ревя моторами, приблизилась, увеличилась, и из брюха ее появился узкий меч света, побежал по болоту, по пням, по сваленным деревьям, по ельнику и уперся в шоссе, в телеги.

Сквозь гул послышались слабые и нежные звуки, – та, та, та, – точно быстро застучал метроном... С телег посыпались люди. Санитарная двуколка повернула на болото и опрокинулась... И вот, шагах в ста от Бессонова на шоссе вспыхнул ослепительный куст света, черной кучей поднялась на воздух лошадь, телега, взвился огромный столб дыма, и грохотом и вихрем раскидало весь обоз. Лошади с передками поскакали по болоту, побежали люди. Телегу, где лежал Бессонов, дернуло, повалило, и Алексей Алексеевич покатился под шоссе, в канаву, – в спину ему ударило тяжелым мешком, завалило соломой.

Воздушный корабль бросил вторую бомбу, затем гул моторов его стал отдаляться и затих. Тогда Бессонов, охая, начал разгребать солому, с трудом выполз из навалившейся на него поклажи, отряхнулся и взобрался на шоссе. Здесь стояло несколько телег, боком, без передков; на болоте, закинув морду, лежала лошадь в оглоблях и, как заведенная, дергала задней ногой.

Бессонов потрогал лицо и голову, – около уха было липко, он приложил к царапине платок и пошел по шоссе к лесу. От испуга и падения так дрожали ноги, что через несколько шагов пришлось присесть на кучу заскорузлого щебня. Хотелось выпить коньяку, но фляжка осталась с поклажей в канаве. Бессонов с трудом вытянул из кармана трубочку, спички и закурил, – табачный дым был горек и противен. Тогда он вспомнил о лихорадке, – дело плохо, во чтобы то ни стало нужно дойти до леса, там, ему говорили, стоит батарея. Бессонов поднялся, но ноги совсем отнялись, как деревянные едва двигались внизу живота. Он опять опустился на землю и стал их растирать, вытягивать, щипать, и когда почувствовал боль, – поднялся и побрел.