Две жизни одна Россия - Данилофф Николас. Страница 42
В течение первой недели за кулисами событий происходили также неофициальные переговоры. Как и в 1978 году, их застрельщиком стал, невзирая на свой почтенный возраст, известный американский промышленник Арманд Хаммер. Этот восьмидесятивосьмилетний "игрок" был, вероятно, единственным американцем, знавшим номера личных телефонов многих советских руководителей. В то время, когда меня арестовали, он совершал поездку по Советскому Союзу со своей коллекцией картин, одновременно обсуждая с высоким начальством новые советские правила в отношении иностранных инвестиций, которые были введены в середине августа. Второго сентября, на третий день моего пребывания в Лефортовской тюрьме, Хаммер встретился с премьером Николаем Рыжковым. Тогда еще обо мне не было сказано ни слова, так как не стал известен ответ Москвы на американский протест. Лишь четвертого сентября, когда Хаммер вернулся в Нью-Йорк, он понял, что растущая напряженность может стать опасной для дипломатических отношений между обеими странами. После бессонной ночи в своей квартире в Гринвич Виллидж он принял решение позвонить в Москву Добрынину и предупредить его об этом.
Хаммер "поймал" своего давнего знакомого на его огромной подмосковной даче, некогда принадлежавшей маршалу Жукову. Он дал понять бывшему послу, что администрация Рейгана и американская общественность заняли чрезвычайно резкую позицию. Если кризис не будет ликвидирован, предсказал он, то предполагаемая встреча в верхах вполне может быть отложена. Он предложил за разрешением этого вопроса обратиться непосредственно к Горбачеву. Добрынин дал общий обнадеживающий ответ, но добавил, что не может сейчас, до прояснения всей ситуации, обсуждать вопрос о Данилове. Это звучало несколько зловеще. Он также сказал, что советует Хаммеру вновь приехать в Москву. Видимо, советские власти хотели оставить за собой право на инициативу, в чем Добрынин, конечно, не признался Хаммеру.
* * *
Никакие отголоски этих событий, разумеется, не проникали за стены Лефортова. В нашей камере я по-прежнему выслушивал бесконечные шутки Стаса и, по мере возможности, отвечал тем же. Мой сокамерник находился под следствием уже более пяти месяцев (по его словам), и вел себя так, словно считал это вполне нормальным. Казалось, что, подобно многим советским, он воспринимает свое пребывание в заключении как должное. Я представлял себе ход его мыслей: "Ник (то есть, я) находится в тюрьме всего неделю и уже жалуется!.." Я как бы слышал голоса моих друзей, говорящих друг другу: "Погодите, пока он побудет там лет семь, тогда узнает то, что узнали многие из нас…"
На эго я мог бы ответить только одно: "Извините, но я американец. Готовность к пребыванию в тюрьме никогда не являлась частью нашей культурной традиции. У вас же, увы, это превратилось в таковую из-за давнишней установки: арестовывать людей за их политические взгляды. И, честно говоря, сидение в камере на супе и каше не должно быть предметом гордости… Вы совершили в 1917 году революцию и нанесли удар по правам человека. Вы перераспределили богатства, отняли их у обеспеченных и дали жилище и землю бедным. Но ваша концепция прав человека стала властвовать над вашими умами, вашим трудом, медициной, образованием. И в нее не входили те элементарные гражданские свободы, которые мы считаем у нас на Западе естественными и необходимыми: право на свободу слова, передвижения, вероисповедания; право собираться вместе, голосовать за кого хотим; наконец, право на справедливый суд. У меня же сейчас, по советскому уголовному законодательству, куда меньше прав, чем было бы сотню лет назад в России, когда адвокаты и присяжные могли влиять на ход судебного процесса…"
Все, о чем я мечтал теперь, было вырваться из заключения, избавиться от компании Стаса, смыть со своего тела запах тюрьмы и засесть за чтение мемуаров декабристов. Кое-какие книги были в конце концов предоставлены мне после того, как тюремное начальство убедилось, что 5 них не содержатся секретные послания, бритвенные лезвия или отравляющие вещества. Вероятно, здесь не могли забыть, как один советский заключенный, посаженный за шпионаж в пользу ЦРУ, покончил с собой во время допроса, проглотив смертельную дозу яда, которая была у него вложена в другой конец карандаша, куда вставляется резинка.
Я надеялся, что наконец наступит передышка в моих допросах. Ведь подошла суббота, а поскольку уже лет двадцать назад была отменена шестидневная рабочая неделя, субботний день стал здесь почти таким же священным, как на Западе. Кремлевские вожди и высшие партаппаратчики отдыхают два дня на шикарных правительственных дачах в Барвихе и Жуковке; космонавты уединяются в своих убежищах на канале Москва — Волга; литературная публика ищет отдохновения в писательских "колониях" в Крыму, в Тарусе или в Переделкине под Москвой. Обыкновенные люди, не имеющие никаких привилегий, снимают, по возможности, дачи или отдельные комнаты для отдыха…
Через какое-то время после завтрака, действительно, пришли надзиратели и повели нас со Стасом через коридоры в большое помещение, где я уже побывал в первый день ареста. Сюда выходило множество закрытых дверей. Отперев одну из них, они ввели нас в крошечную комнату, размером около двух квадратных метров, стены которой были на половину высоты выложены неожиданно чистой бело-зеленой плиткой. Мы разделись и молча сидели на деревянной скамейке. Вскоре надзиратели появились снова и препроводили нас в другое помещение, неподалеку отсюда. Это была душевая с наклонным цементным полом и двумя кранами с горячей водой. Я обнаружил там и кусок грубого стирального мыла, которым с трудом намылился. Наши стражи дали нам достаточно времени, минут двадцать, прежде чем начали кричать, чтобы мы заканчивали.
Стоя под душем, я не мог не вспомнить о той настоящей бане, которая давно стала непременным придатком моих московских "уик-эндов", обычно по вечерам. Друзья водили меня в Войковские бани, что на севере Москвы. У нас была смешанная компания; все, кроме меня, — советские люди. Здесь присутствовали старые члены коммунистической партии, несколько программистов, специалист по окружающей среде, человек, связанный с Академией наук. В нашу компанию, которую мы называли "общество", входило также несколько человек, желавших эмигрировать; но им было отказано в выездных визах. Среди них находились талантливый пианист Владимир Фельцман, который позднее обосновался в Нью-Йорке; Сергей Петров, утонченный художник-фотограф, женатый на американке; Саша Калугин, живописец, которого несколько раз по ложным, несправедливым заключениям помещали в психиатрические больницы. Для меня баня была местом, где легче понять, как обыкновенные советские люди относятся к тем или иным событиям внутри страны и за рубежом.
Когда сидишь в сауне совершенно голый, это рушит последние барьеры. Вместе с одеждой мы сдирали с себя все, что нас подавляло и сдерживало. Некоторых из присутствующих я даже не знал по именам. Других не видел больше одного раза. Кто-то из них наверняка не знал, что я американец. В парилке не было запретов ни на какие темы — от существования Бога до махинаций КГБ.
Со временем я хорошо узнал организатора наших встреч. Мы его шутливо называли "староста" — это слово в дореволюционной России обозначало старейшину деревни… Юрий вырос внутри системы, поднимаясь вверх по иерархической партийной лестнице, занимая все более ответственные посты в торговле и строительном деле, пока его не постигло разочарование. К тому времени, когда я впервые узнал его, он уже потерял престижную должность и работал "леваком" на своей машине; его жена, дипломированный инженер, продавала в киоске мороженое. В свои сорок с небольшим это был медведеподобный энергичный мужчина с разноцветными глазами: один — голубой, другой — карий, с выпирающим животом, на котором краснело огромное родимое пятно. Вечный оптимист, Юрий никогда не опускался до того, чтобы выражать сожаление по поводу потерянного им общественного статуса.