Две жизни одна Россия - Данилофф Николас. Страница 54

К тому времени, когда я собрался совсем уезжать из Москвы, я забыл и думать о нем и не вспоминал вплоть до моего ареста. Зато теперь всю эту неделю, находясь в камере, постоянно возвращался мыслями к Роману, полагая, что он-то и должен занять одно из центральных мест в затеянном против меня деле. И сейчас, когда Сергадеев смотрел мне в лицо в ожидании ответа, я уже знал, что так оно и случилось.

— Итак, Николай Сергеевич, Вы не ответили на мой вопрос, — снова заговорил полковник. — Что Вы сделали с тем письмом?

— Оно было адресовано послу Хартману, — после долгой паузы произнес я. — Потому я передал его в посольство.

— Кому именно? — резко спросил Сергадеев.

Я помедлил с ответом. Называть сотрудникам КГБ какие-либо фамилии я не хотел. Не хотел никого втравливать в это грязное дело.

— Предпочитаю не отвечать на Ваш вопрос, — сказал я, прекрасно понимая, что эти слова дают лишние козыри в руки моим обвинителям…

Мне представилась в моем воображении комната, где происходит заседание суда, и как прокурор, указывая на меня пальцем, восклицает: "Данилов сознался, что отвез письмо в посольство, но, будучи профессиональным матерым шпионом, отказался назвать имена своих "контактеров" из ЦРУ…"

Полковник Сергадеев не отставал от меня.

— Напрасно отпираетесь, Николай Сергеевич. Лучше скажите нам все. У нас есть фотографии, которые могут заставить Вас это сделать…

Фотографии! Черт возьми, какие фотографии?! Воображение разыгралось с еще большей силой. Какие-нибудь поддельные снимки, запечатлевшие мои встречи с "агентом ЦРУ" во дворе посольства? Или где-то еще? Например, в бане?.. Может, я был чересчур пьян на одной из вечеринок, где они могли сфотографировать меня так, что я ничего не заметил?.. Я пытался разобраться, вспомнить хоть что-то подозрительное… Только что прозвучавшая угроза должна была заставить меня поверить, что КГБ знает обо мне куда больше, чем я сам. И, признаюсь, после недели, проведенной в Лефортове, я готов был почти согласиться, что так оно и есть…

Сергадеев молча ждал моего ответа. Я ничего не говорил, но он, без сомнения, чувствовал мою слабость, мои колебания.

— Вы должны сказать нам, Николай Сергеевич, — повторил он, и тон его ясно давал понять, что у него в арсенале имеются и другие способы, чтобы заставить меня говорить, и что он без колебания прибегнет к ним.

Он был неприклонен, неумолим. Сопротивляться было безнадежно — так я тогда понимал создавшуюся ситуацию.

… — Я отдал это письмо нашему советнику по печати Рэю Бенсону, — сказал я наконец тихо и устало.

Чувство вины охватило меня. Я знал, что сотрудники посольства ранга Бенсона пользуются дипломатической неприкосновенностью, и потому реальной опасности для него не было: я-то мог быть отправлен в тюрьму или в лагерь, а он — нет. Но, тем не менее, я был бы счастлив, если бы не сделал того, что сейчас сделал. Позднее у меня стало немного легче на душе, когда я узнал, что КГБ имел удивительно полные данные о сотрудниках посольства, связанных с ЦРУ, чего я, разумеется, знать не мог. В частности, они знали, что к этим лицам Бенсон не принадлежит.

Сергадеев не сумел или не стал скрывать чувства удовлетворения. Он ведь добился не только ответа на свой вопрос. Он подорвал мое чувство самоуважения и одержал психологическую победу. Он знал это. Знал и то, что я это знаю.

Наступило молчание, которое я наконец прервал такими словами:

— Хочу задать чисто теоретический вопрос. Предположим, Ваша организация задумала совершить провокацию против иностранного корреспондента… Предположим, с этой целью Вы подложили к нему в почтовый ящик документы, которые его могут дискредитировать… Что он должен делать? Сжечь их? Или, может, вручить Вашему министру иностранных дел и сказать: "Вот грязная работа КГБ"?

Сергадеев закурил и несколько минут размышлял над моим вопросом.

— Ни то, ни другое, — сказал он потом. — Есть третий выход: связаться с человеком, кто это сделал, и предложить ему забрать то, что он принес.

Позднее я часто возвращался памятью к этому совету и размышлял над ним. На первый взгляд в нем была некоторая логика. В самом деле, отказ от получения подозрительной информации как бы снимает с вас вину в соучастии. Но что если эта информация поступила анонимно? Свалилась неизвестно откуда? Однажды, когда Руфь сидела в машине возле магазина, какой-то человек бросил ей на колени через открытое окно небольшой пакет. Она сразу же выкинула его обратно… Неприятно, но что делать?.. Конечно, я мог тогда связаться с Романом и предложить ему забрать конверт. Но какое-то время письмо оставалось бы в квартире, а произвести обыск КГБ мог в любое время.

Сергадеев снова помолчал и затем спросил меня:

— Если Вы полагали, что Вас пытаются провоцировать, почему не уехали из Москвы?

— Как? Раньше времени порвать контракт?

— Конечно.

— Но зачем? Я не делал ничего предосудительного. Кроме того, я узнаю здесь все больше и больше о моем предке, и это помогает мне еще лучше понять Вашу страну.

— Да, — заметил полковник насмешливо, — Вы кое-что поняли о стране.

Я не совсем уловил, что он хотел этим сказать, но, конечно, ничего приятного. На часах уже было больше шести вечера. Сергадеев закрыл свою папку. Допрос окончился. Я чувствовал себя измученным, опустошенным.

— Хотел бы позвонить жене по поводу обвинения, — сказал я.

Он небрежно кивнул на телефон. Я набрал номер своего бюро, мне ответила Гретхен Тримбл. Руфь уехала на московскую телевизионную студию, где принимала участие в воскресной передаче для Соединенных Штатов.

Гретхен сказала:

— Я знаю, что президент Рейган написал письмо Горбачеву, в котором утверждает, что Вы не агент ЦРУ.

Это было приятной новостью, и на душе у мг «я стало несколько веселее.

Я рассказал Гретхен, какие обвинения мне предъявили, стараясь не упустить ничего. Ее голос в ответ прозвучал обеспокоенно, и я не мог ничем ее утешить.

— Да, мое дело вступает, видимо, в самую серьезную фазу, — сказал я. — Обвинение в шпионаже ставит его в один ряд с другим подобным делом, о котором мы знаем. — Я не назвал фамилий: мне не хотелось, чтобы Сергадеев понял, что я имею в виду дело Захарова. — Быстрейшее решение, — продолжал я, — могло бы стать возможным, если оба дела рассматривать на одном уровне. Тогда все бы могло окончиться, не доходя до суда. Но мое чувство подсказывает мне, что они твердо собираются настаивать на обвинении в шпионской деятельности…

Наш разговор замирал: я еле ворочал языком от усталости и напряжения, Гретхен почти ничего не отвечала. Я понимал, она просто не знает, что говорить, слыша от меня все эти безрадостные сообщения. Да и серьезность положения не располагала к многословию. Желая на прощанье улучшить настроение, я переменил тему.

— Ладно, Грет, — сказал я, — лучше расскажи, что новенького? Что-нибудь смешное.

— Все очень смешно, — ответил она с запинкой. — Кроме того, что у Зевса появились блохи.

Внезапно разговор наш прервали. В трубке наступило полное молчание. Видимо, служба подслушивания посчитала слова о блохах у нашего фокстерьера каким-то секретным кодом.

Я набрал снова, и на этот раз подошел Джефф. Я повторил ему все, что уже сказал раньше про обвинительное заключение и специально для записывающего устройства отчетливо произнес, что не признаю себя виновным в шпионаже.

— То что в Америке считается нормальной журналистской практикой, — сказал я, — здесь рассматривают совсем по-другому…

Затем я высказал предположение, что наступит день, когда американские и советские представители согласятся

на соответствующие поправки к Хельсинкскому Соглашению, которые уладили бы это разночтение. Джефф, как и Гарри Ли за день до него, заметил, что голос у меня немного напряженный, но спокойный.

— Я спокоен, — сказал я, — потому что правда на моей стороне.

Сергадеев пробурчал, что пора заканчивать разговор. Я попрощался, передал привет Руфи и всем нашим друзьям.