Две жизни одна Россия - Данилофф Николас. Страница 55
Через несколько минут охранник доставил меня обратно в камеру. Я притворился, что нахожусь в обычном настроении, не желая делиться со Стасом беспокойством по поводу предъявленного мне обвинения. Ужин у нас прошел в молчании. Рассказать обо всем Стасу означало для меня еще раз содрать с души ее тонкий защитный слой. Помимо того, я был уже не в силах разговаривать.
Пожалуй, этот день был худшим во всей моей жизни. Ночью после команды ложиться я растянулся на своей койке и, накрыв носовым платком лицо, стал думать о ближайшем будущем. Передо мной маячил реальный шанс быть отправленным в ГУЛАГ. Но какой срок могут они мне придумать? Семь лет самое меньшее? А если максимум, то есть пятнадцать? О смертном приговоре я как-то не думал… Советский диссидент Щаранский получил в результате подстроенного обвинения в шпионаже тринадцать лет и, если рассматривать это как прецедент, я могу получить не менее десяти… Сейчас мне пятьдесят один год, и, значит, я вернусь в свободный мир мужчиной шестидесяти одного года. Мэнди к тому времени стукнет тридцать пять, она будет, наверное, замужем, пойдут дети; Калебу будет двадцать семь — на год больше, чем было мне, когда я получил свое первое назначение в Москву… А Руфь? Как вынесет она все эти годы, все эти десять лет, которые я так хочу провести на воле вместе с ними?..
Глава пятнадцатая
Сон в ту ночь не шел ко мне. Обвинение по-настоящему меня напугало, и я крутился и ворочался на своем тощем матраце под гнетом беспокойных мыслей и воспоминаний. Какой ужасный оборот! Около семидесяти лет назад мои дед и бабушка со своими детьми уехали из России, чтобы избежать репрессий. История сделала предупреждение, но разве я прислушался к нему? Нет. Я привез в Москву жену и детей, проник в странное, завораживающее сообщество людей, и все это для того, чтобы в конце концов стать самому жертвой темных махинаций КГБ. А сейчас я лежу в жалкой каморке, сознавая, что вся моя родовая принадлежность к России ничем не может помочь мне, и если что-то и в состоянии спасти меня, то только мой синий американский паспорт.
За него я должен благодарить своего отца. Он заплатил за это потерей родины, а мы с сестрой стали американскими гражданами. Я же ответил на поступок отца тем, что пренебрег его предостережениями и, наверное, окончу свои дни в Сибири (или в каком-то другом месте на Севере). Вспомнил я еще один забавный жизненный ход: Серж, в свою очередь, не послушался советов родителя. Совсем недавно я просматривал фотографии "ле женераля", которые были у отца. На обратной стороне одной из них мой дед написал ему (в 1924 году): "Россия и Америка — это две страны, которые должны счастливо соединиться в твоем сердце. Береги и сохраняй все хорошее, что дала тебе Россия". Я внезапно подумал, что если бы Серж послушал своего отца и не отверг родной культуры, мне бы, возможно, не привелось искать сближения с ней в этой стране.
Прислушиваясь к дыханию Стаса, думая о таинственных звеньях, что связывают и разделяют отцов и детей, я снова вспомнил о Фролове. Нас разделяет больше века, но в какой-то степени я и его сын тоже. Вот уже более пяти лет я занимаюсь историей его жизни, и толкнуло меня на это просто любопытство, желание узнать побольше о его роли в Декабрьском восстании, о длительном заключении. Позднее, познакомившись с ним, я не мог не восхититься силой его характера, способностью пережить десять лет каторги, все эти казематы и остроги. В конце концов я бесконечно заинтересовался им просто как человеком. Каким же был, в самом деле, мой прапрадед? Что преподносила ему жизнь, как изменялся он сам, делаясь старше? Череда его тюремных лет частично ответила на мои вопросы, но ему исполнился всего лишь тридцать один год, когда он вышел на волю из острога в Петровском Заводе. И он прожил после этого еще долгих сорок девять лет. Каким же он был перед тем, как умер в 188* году?
Удивительно, что история жизни Фролова именно в последние его годы выявила всю сложность, всё оттенки характера. Это я начал понимать ровно через сто лет после его смерти, в июле 1985 года, когда откопал рукопись Манганари. Мое осмысление стало еще глубже год спустя, в результате нашей с Руфью поездки в сибирский поселок Шушенское (бывшая Шуша) в поисках следов пребывания Фролова. Летом, перед моим арестом, я продолжал попытки собрать и соединить в одно целое различные сведения о его жизни, но сделать это мне никак не удавалось из-за отсутствия свободного времени. Я утешал себя, что эта работа подождет до окончания моей корреспондентской службы в Москве.
А сейчас у меня была уйма времени — слишком много!.. Ночь окружала меня, как бесконечная, безлюдная пустыня, и я снова и снова обращался мыслями к
Фролову, чтобы хоть бы он составил мне компанию. Точно так же, как он вязал и вновь распускал носки, чтобы не сойти с ума, я перебирал в уме, связывал и разъединял периоды и факты его жизни, чтобы сохранить свою, пытался как можно глубже проникнуть в его характер, понять до конца. Но если найденные мною документы и рукопись Манганари снабжали меня все новыми фактическими данными, то в остальном, увы, приходилось целиком полагаться на силу воображения.
В эту ночь и в другие тюремные ночи передо мной, как страницы альбома со старыми фотографиями, разворачивались сцены из жизни Фролова в Сибири, в других местах.
Я листал и переворачивал страницы до тех пор, пока они не рассказали мне все, что могли, пока Александр Фролов не стал для меня таким живым и реальным, что его освобождение из тюрьмы показалось мне моим собственным освобождением.
С гребня горы Фролов оглядывал долину — место своей предстоящей ссылки. Она простиралась, насколько мог видеть глаз. Его взгляд задержался на густо растущих березах и соснах, на быстром Енисее, чьи берега были усеяны дикими ирисами, багряной медуницей, незабудками. Вдалеке виднелись снежные вершины Саян, там проходила южная граница с Китаем.
С июня, когда Фролова отпустили из Петровского Завода, началась его "вечная ссылка". С группой заключенных он был отправлен в Иркутск, где его уже ожидал стражник-казак Соловьев, чтобы препроводить в Минусинск. Но и там задержались всего на одну ночь двинулись верхом на лошадях дальше на юг. После многочасового перехода, когда пришлось в конце концов спешиться и вести коней в гору на поводу, они добрались до вершины горы и остановились там. Фролов был не первым, кто с этого места, называемого Думная гора, с тревогой оглядывал открывшееся пространство.
Его огромность вселяла беспокойство, и Фролова охватило странное желание вернуться обратно, в Петровский Завод, который казался сейчас чуть ли не родным домом. А ведь как радовался он, когда генерал Лепарский получил наконец разрешение из Петербурга отправить его в эту часть Южной Сибири; как мечтал поскорее начать новую жизнь. Но, выйдя в последний раз за тюремный частокол, он ощутил в душе пустоту. Где еще найдет он таких товарищей, с которыми только что расстался? Он оставил там многих друзей, но особенно горько было ему расставаться с доктором Вольфом. Когда они обнялись после прощального ужина, Фролов почувствовал, что больше им уж никогда не встретиться. (Он оказался прав: доктор Вольф скончался в Тобольске в 1854 году, завещав своему любимцу две тысячи рублей.)
Фролов поглядел на вьючную лошадь, нагруженную двумя мешками с его поклажей, и со вздохом подумал, будет ли этого достаточно для начала новой жизни в селе Шуша. Правда, за время пребывания в своей Малой Артели он овладел несколькими профессиями: плотника, сапожника, мастера по дереву и металлу. Но все же все его пожитки (они были внесены в список, переданный сельским властям) состояли всего из нескольких кастрюль, одной серебряной ложки, одного одеяла, четырех подушек, нескольких простыней и полотенец, пары зимних и пары летних брюк, пары сапог, меховой куртки, двух рубашек, двух носовых платков и пяти пар кальсон…