Ночью в дождь... - Колбергс Андрис Леонидович. Страница 3
— Если больше указаний нет, то я исчезаю. Когда будем осматривать другой дом?
— Исчезай, я тоже сейчас пойду. Мне кажется, в другом ничего не обнаружим.
Запираю и пломбирую сейф. Если вообще пломбированием можно назвать вдавливание двух шнурков в пластилин.
До шести осталось всего несколько минут, а мне еще надо успеть к Шефу.
Секретарша уже ушла. Стучу.
— Входите, входите… — За обитыми двойными дверями слышится низкий глухой голос. С хрипотцой. Голос у полковника не очень приятный, прокуренный. Хотя последние два года, с тех пор, как наш доктор Светлана проколола ему уши китайскими иголочками, полковника с сигаретой больше не видели. Так же, как до этого не видели без сигареты.
Шеф озабочен. Улыбка выдает. Замечаю сразу — ведь я его ученик.
— Ты едешь брать его?
— У меня нет другого выхода, — отвечаю. — Надо лишить его телефона.
— Какую назовешь причину задержания?
— Я скажу ему правду.
— Правда — это только половина, вторую половину еще следует доказать. Нужны факты. Кроме того, его роль в случившемся невелика.
— Невелика? Пока что я не могу этого утверждать, у нас еще нет полной информации, не хватает целого звена. Там видно будет. Бумага у меня в кармане. Ирина подписала, не моргнув. Спулле. Вы еще будете здесь какое-то время?
— Часов до десяти наверняка… Посижу и спокойно почитаю… Из дома меня теперь выживает крик — только здесь и можно спрятаться.
Внучки, которыми Шефа недавно осчастливили, — это всего лишь вежливая отговорка. Конечно, они мешают, но не настолько, чтобы нельзя было почитать. Другого, может быть, полковник и мог бы убедить в этом — только не меня. Я пришел сюда после университета — скоро мне исполнится сорок, — и все это время мы практически работали вместе; многие годы бок о бок! Тогда полковник еще не был произведен в начальники. Близкими друзьями мы, правда, не стали из-за разницы в возрасте, определяющем круг знакомых и интересов, однако знаем мы друг друга хорошо и, наверно, ни я от него, ни он от меня уже не сумеем скрыть, что у кого на душе. Вовсе не внучки виноваты в том, что он сегодня не идет домой. Он знает, что задержание Наркевича — на самом деле это вполне можно назвать арестом — вызовет у многих недоумение и даже возмущение, а у некоторых — желание активно вмешаться и поскорее устранить недоразумение. Казалось бы, люди, наделенные властью, именно так и должны поступать, однако форма вмешательства бывает иногда чересчур категоричной. Просто удивительно, куда в таких случаях пропадает их интеллигентность, благодаря которой они и были удостоены высоких постов. Ведь не может быть, чтобы власть и интеллигентность были понятиями несовместимыми, скорее занятые такими мужами посты слишком для них высоки, и они, стараясь побороть собственные комплексы, делают торжественно-хмурые лица, более всего опасаясь, что люди заметят, какими до смешного маленькими выглядят они в предоставленных им креслах. Многие не выглядят, а они выглядят. Именно такие и постараются проявить активность в связи с задержанием Наркевича, хотя в отличие от нас, у них нет никаких достоверных данных о его виновности или невиновности. Шеф сегодня не идет домой потому, что там ему в присутствии семьи неудобно будет отвечать на телефонные звонки. В свое оправдание ему придется называть кое-какие факты, которые не следует слышать ни дочерям, ни зятьям; придется дипломатично изворачиваться, и мне кажется, что подобное действительно не следует слышать ни дочерям, ни зятьям, потому что это вряд ли поднимет его авторитет в глазах семьи. Когда Шефа назначили на пост начальника, внезапно обнаружились его дипломатические дарования, но это не повысило его авторитет в моих глазах — скорее наоборот.
— Я могу дать тебе свою машину, — говорит полковник.
— Спасибо. Говорят: дают — бери. Легковая ему, конечно, больше подойдет, чем наша оперативка. Это ведь в центре, на езду и десяти минут не уйдет.
— Когда вернешься?
— Обменяемся двумя-тремя вежливыми фразами, а потом: «Руки вверх! Стреляю без предупреждения!»
— Слишком ты весел сегодня, как бы не пришлось плакать. Держись!
Чего мне держаться, для меня и так все ясно и просто. Вот вам тут придется отбиваться от звонков, как подстреленному льву. А сумеете остаться неприступной крепостью, то я под вашим прикрытием смогу работать быстро и точно. Наркевич, конечно, твердый орешек. Но вы всегда меня учили, что перед лицом закона все равны, что за содеянное каждый должен получить по заслугам, независимо от ранга, в противном случае законность как таковая выродится, а вместе с законностью выродится и само общество — пышным цветом зацветет коррупция, которая работает, как жучок, и сгрызает все тоже, как жучок, и на каждой новой ступени становится все опаснее, потому что с нею все труднее бороться. Для меня, конечно, эти мысли не были откровением, вообще-то они плод ума философов, а для меня всегда было важно то, что так действуете именно вы — мой начальник, коллега и учитель.
Вы всегда учили меня, что общество только приобретет, если нарушитель закона будет наказан, и это стало для меня аксиомой, но когда мне пришлось решиться на арест Наркевича, я заколебался.
«Он гениальный хирург», — говорили мне. Так говорили даже те, кто Наркевича терпеть не мог, завидовал ему или откровенно ненавидел, и не было оснований им не верить, просто эти слова приобретали совсем другой вес. Говорили, что, оперируя, Наркевич мог сделать то, чего не умел никто, что он спасал жизнь даже в безнадежных случаях. Медицина — совершенно незнакомая мне область, поэтому я не могу повторить те многочисленные латинские термины, которыми засыпали меня для подтверждения гениальности Наркевича.
И теперь, решившись на его задержание, я должен взвалить на себя и ответственность — а вдруг кому-нибудь на операционном столе срочно потребуется его гениальность. Успокаивал я себя тем, что из двух зол выбрал меньшее.
Троллейбусы катят плавно, свободных мест достаточно, никто не стоит. Как обычно под вечер, когда люди после работы уже разъехались по домам, но по маршрутам развлечений еще не отправились.
И хотя часы показывают шесть, на улице уже совсем темно — насколько темно может быть в центре города, когда горят все фонари, сверкает красная и зеленая реклама кафе, едут автомашины с включенными фарами и вдобавок кругом все занесло белым снегом — на сей раз, кажется, надолго.
— Останови! — говорю я шоферу, вспомнив, что на углу есть телефон-автомат. Ведь прежде надо узнать, дома ли он.
Длинные гудки, затем довольно низкий, неприветливый женский голос.
— Алло!
— Могу ли я поговорить с профессором Наркевичем?
— А кто его спрашивает?
Холодный тон разбудил во мне черта.
— Вы меня не знаете, — говорю. Это еще не ложь, ложь сейчас последует. — Я от Эдуарда Агафоновича. От Эдуарда Агафоновича Лобита. — Эдуард Агафонович по-латышски не говорит, поэтому я подумал, что следует упомянуть отчество.
Женщина молчит: ждет дополнительной информации.
— Я имею честь говорить со Спулгой Раймондовной?
— Да.
Ответ короткий, отрывистый, значит, ждет еще чего-то.
Хорошо, она получит то, чего хочет.
— Эдуард Агафонович сказал, что обязательно позвонит и предупредит о моем визите. Если не успеет из Риги, то позвонит из Москвы. Он был уже на пути в аэропорт, когда я рассказал ему о своем деле. Сказал, что вернется через неделю, но я, к сожалению, так долго ждать не могу… Такое положение… Он сказал, что позвонит вам, что профессор, может, будет так любезен и поможет мне.
Знаешь ли ты, женщина, хотя бы то, что Лобит сегодня действительно улетел в Москву? Рейсом номер двадцать девяносто четыре. В двенадцать пятьдесят.
Она знает, поэтому начинает рассказывать, что на Московской междугородной телефонной станции что-то изменилось — теперь вместо ноля надо набирать двойку, а Лобит, может быть, об этом не знает, многие приезжие не знают, поэтому мучаются и не могут дозвониться из Москвы до Риги. Интонация сделалась любезной, даже сочувствующей. Может, я несправедлив к женщине, но мне показалось, что она почуяла в воздухе запах денег. Тех самых полутора тысяч, без которых, как говорят, профессор не подходит к операционному столу и не берет в руки скальпель. И при этом еще поясняет: а знаете, во что обошлась бы вам такая операция в Штатах или Канаде? Вы бы остались голыми и босыми и на всю жизнь в долгах.