Я еще не видела мир - Коритзински Росква. Страница 5
Когда мы говорили, ты всегда внимательно слушал меня. Казалось, ты смертельно боялся пропустить хоть слово, будто я могла научить тебя чему-то жизненно важному. Я замечала, как ты размышлял потом, и взгляд у тебя был невероятно сосредоточенный и пытливый, ты собирал сказанное мною и относил к стоящей на постаменте скульптуре — к себе. Вдавливал голубые камушки во влажную глину.
А потом я узнала о Рикки и поняла, что если ты вел себя так со мной, то и с ней, наверное, тоже.
Ты показал мне домик на две семьи и место для парковки.
— Приехали, — сказал ты с напускной легкостью в голосе.
Не успела я выключить зажигание, как ты выскочил наружу. Из машины мне видно было, как ты пригладил волосы рукой. Беспокойно потоптался во дворе, спрятав пальцы в рукавах свитера; куртку и перчатки оставил в машине. Подошел к одному из окон цокольного этажа и заглянул внутрь. Глубоко вздохнув, я отстегнула ремень.
Рикки стояла в глубине прихожей, скрестив руки на груди. Ребенок, которому строго-настрого запретили открывать дверь чужим, но он не устоял перед искушением и теперь не знает, чего ждать. Ярко накрашенная, с волосами средней длины, измученными за долгие годы кустарного окрашивания, вокруг глаз и губ — мелкие морщинки. Ты подошел к ней и раскрыл руки для объятия.
Квартира была маленькой и довольно темной, через высоко расположенные окошки, выходившие на парковку, проникали только узкие полоски дневного света. Когда я была моложе, любила тайком заглядывать в окна таких квартир, представлять себе, как там живут.
Время от времени с верхнего этажа слышались звуки шагов, что-то кричал ребенок, хлопали дверцы шкафов, и тогда по лицу Рикки пробегала едва заметная тень.
Гостиную хозяйка в меру вкуса украсила всевозможными разноцветными финтифлюшками; на спинку дивана наброшены шали, в стеклянных чашах бусы из пластика, засушенные цветы в простых стаканах, кованый подсвечник, пара ярких картин; я думаю, Рикки сама их написала, они были бездарны, но в неумелых мазках прочитывались бурные чувства.
Рикки накрыла на стол, поставив на него непостижимо крохотную кофейную посуду. Я забилась в угол дивана, ты опустился рядом со мной, устроился раскованно и вольно, не обращая внимания на то, что все вокруг такое хлипкое: вещи, мебель, Рикки; дом мечты заброшенного ребенка, где не хватает самого необходимого.
На твои вопросы Рикки отвечала односложно, чуть ли не с вызовом, но взгляд ее, обращенный на тебя, был исполнен доверия. Постепенно я все сильнее отдалялась от вас. Что я себе представляла? Место, обладающее более мощной энергетикой? Большой обветшалый дом, кружащую по комнатам женщину, слишком много говорящую и слишком громко смеющуюся, удушливый аромат парфюма, шкаф-горку, где стоят изящные графинчики с янтарным напитком, сад с увядающими цветами, что-то вычурное: место, где тяжелой живописной тенью все накрывает безумие. Только не это. Не эту худенькую женщину с ее безделушками, не эти просиженный диван из «Икеи», книжную полку, которую и книжной-то назвать язык не поворачивался, DVD-плеер в углу комнаты. Не это человеческое существо, плохо умеющее выражать свои мысли.
Когда я думаю о тебе, лучше всего помнятся твои руки, твой взгляд. Как ты открывал глаза и впускал в себя мир. Как ты одинаково бережно поднимал — птицу, маленькую косточку, человека. Твое уважение ко всему сущему. Стремление не навредить. Только бережно поднять, рассмотреть, погладить кончиками пальцев.
В машине по дороге домой я молчала. Мне не удалось скрыть — что? Разочарование? Сострадание? Чувство, что меня обманули?
Ты смотрел в окно, свет уличных фонарей на твоем лице казался пылающей раной, расплывающейся в темноте.
Ты был расстроен?
Не знаю.
Единственное, что я знаю: у меня нет твоего взгляда и твоих рук.
Мои глаза закрыты, кулачки сжаты.
Я все еще лежу в матке и лепечу на своем языке.
Я еще не видела мир, поэтому мне так легко судить его.
Но теперь, когда тебя больше нет, я стараюсь слушать, надеюсь, ты об этом знаешь. Я учусь быть такой, как ты.
С другой стороны
Когда мне было девятнадцать лет, я училась в академии балета Стокгольма. Как раз тогда появились сомнения, действительно ли Стюре Бергваль совершил вменявшиеся ему убийства. Телерепортеры следовали за ним от одного места преступления к другому. Он растерянно вертелся, широко раскрыв глаза за огромными очками, и походил на громадное умирающее насекомое, сбитое с толку и потерявшее способность летать. В академии о Бергвале говорили на переменах и в репетиционные залах, закинув ногу на станок или делая растяжку на полу. Стоило концертмейстеру сесть за фортепиано, мы замолкали. Помню, как по утрам я подолгу стояла перед зеркалом, не торопясь выходить на улицу. Зима выдалась долгая и холодная. Я скучала и не находила себе места. Воздух на улицах Стокгольма был терпким и прозрачным, а в репетиционных залах интимно и бесстрастно пахло потом и резиной. Этот запах навевал мысли о борделях и больницах; пожалуй, именно той зимой я поняла, что танцовщицей все-таки не стану.
После занятий я читала французскую литературу. Книги были тоненькие. Меня не так уж интересовало, что там написано; мне нравилась мелодичность французских предложений, действовавшая на меня успокаивающе. По вечерам я, надев варежки и натянув глубоко на уши вязаную шапку, поднималась на гору Шиннарвиксбергет [1]. На улицах было жутко холодно и пустынно. Я стояла на вершине, смотрела на город и совершенно не тосковала по дому.
Однажды во второй половине дня она появилась в дверях репетиционного зала. Мы к тому времени уже начали репетировать ежегодное рождественское представление и не расходились, пока заметно не сгущалась темнота за окнами. Темнота наводила меня на мысли о неизведанных водных глубинах; я торопилась домой, стараясь не дышать.
Она стояла и смотрела на нас, скрестив руки на груди. Лицо бесстрастное. Распущенные волосы ниспадают на плечи, на дубленый полушубок. Музыка смолкла, и она сделала шаг к центру зала. Наша преподавательница обернулась к ней, распахнув руки.
— Эрика!
Э-риииика. Прозвучало как откровение. Преподавательница подошла к женщине, положила руки ей на плечи и, развернув ее к нам, показала, как роскошный наряд.
Эрика не улыбалась. В ее манере держаться было что-то неприступное, я инстинктивно поняла, что она из тех, кто в ссоре промолчит, бессловесно наблюдая за тем, как то нарастает, то спадает у противника ожесточенность. У нее за душой не было мнений, которые стоило бы отстаивать. Сняв полушубок, она повесила его на стул. Расстегнула зимние сапоги. На нас, молча смотрящих на нее, она не обращала внимания. Выпрямившись, сняла с запястья резиночку и собрала блекло-рыжие волосы в пучок. Прошагала в угол зала и начала разминаться, не сводя глаз со своего отражения в зеркале.
Не хочу описывать ее танец. Скажу только, что сразу стало очевидно, почему наша преподавательница попросила ее прийти и показать нам, как это делается. Тут надо сказать о ее лице. Я никогда не видела, чтобы кто-то танцевал с таким выражением лица. Этому невозможно научиться, эго было частью ее существа. И ничего тут не прибавишь и не убавишь. Это и огорчило меня, и вселило надежду. Может, и во мне есть что-то неуловимое, а значит, бесценное. Что-то, о чем я не знала и чего никто не мог у меня отнять.
Спустя пару дней по пути на занятия я снова увидела ее. Было утро. По улицам гулял промозглый ветер, и я шла, не отрывая взгляда от мостовой. Что-то заставило меня поднять глаза, и за окном проезжающего автобуса я заметила Эрику. У меня снова возникло ощущение, что в ней есть что-то нечеловеческое. Она смотрела прямо перед собой, не обращая внимания ни на попутчиков, ни на город за окном. Она просто была. Как кукла или как старая фотография, вклеенная в коллаж.