Зима в Лиссабоне - Молина Антонио Муньос. Страница 22
Она не убежала. Когда Малькольм вышел к ней, она стояла на том же месте, дрожа, — она так заледенела, что не могла пошевелиться. Потом она вспоминала о случившемся в ту ночь, будто видела все это через мутное стекло. Малькольм слегка подтолкнул ее к двери в дом, снял с нее мокрую куртку, потом она вдруг очутилась на диване и перед ней стоял стакан с бренди, а Малькольм обращался с ней с гнусной внимательностью провинившегося мужа.
Она бесстрастно наблюдала за их действиями. Туссен пришел из гаража, стряхивая с плеч налипший снег: он принес мешковину и веревку, наклонился над Португальцем и, разговаривая с ним, как с больным, еще не до конца пришедшим в себя после анестезии, взял его за ноги. Малькольм в это время приподнимал Португальца за подмышки, а Дафна подстилала под него мешковину, прямо у самых ног Лукреции. Тело было тяжелое, доски грохотнули, когда оно упало на пол — руки, очень жилистые и большие, в татуировках, скрещены на животе, лицо как-то странно перекошено, как будто прижато к левому плечу, глаза уже закрыты, — Туссен провел пальцами по его векам. Все трое, как расторопные и сноровистые санитары, сновали вокруг мертвеца, заворачивая его в мешковину, Малькольм приподнял ему голову, чтобы закрепить веревку на шее, а потом отпустил ее, и голова с глухим стуком ударилась об пол. Они обвязали ему ноги поясом, прижимая мешковину к чему-то, что было уже не телом, а увесистым тюком непонятной формы, который они поднимали с проклятиями и тяжело дыша, а потом несли, задевая за косяки и углы мебели; впереди шла Дафна в резиновых сапогах и розовом плаще, она несла в руке горящий карбидный фонарь — снаружи, пока они шли к озеру, хлопья снега светились в густой темноте, какая бывает в закрытом подвале. Лукреция, стоя на пороге дома, такая беспомощная и слабая, будто потеряла много крови, видела, как их фигуры исчезали во тьме, слышала их голоса, приглушенные снегом, ругательства Туссена, надтреснутый голос Малькольма, говорившего по-английски, в нос, чуть ли не их дыхание, а потом стук, удары топором — на озере был лед — и, наконец, всплеск, как будто в воду бросили огромный камень, а потом — ничего, тишина, и голоса, которые ветер разносил среди деревьев.
На следующее утро они вернулись в город. Прорубь затянулась льдом, поверхность озера снова стала гладкой. Несколько дней Лукреция провела словно в наркотическом сне. Малькольм ухаживал за ней, приносил подарки, дарил огромные букеты цветов, говорил шепотом, не упоминая ни Туссена Мортона, ни Дафну, которые снова исчезли. Малькольм объявил ей, что очень скоро они переедут в более просторную квартиру. Как только у нее появились силы, чтобы встать, Лукреция сбежала — она до сих пор, почти год спустя, была в бегах и даже не могла вообразить, что однажды ее бегству придет конец.
— А я все это время был здесь, — произнес Биральбо, остро чувствуя банальность своей жизни и вину перед ней: он каждое утро ходил на уроки, покорно принимая бесконечные перерывы и предчувствие неудачи, как отвергнутый юноша, ждал писем, которые не приходили, чужой для Лукреции, потерявший веру, бесполезный, примирившийся с болью, отвергающий реальность и жестокость жизни. Он склонился над Лукрецией, провел рукой по ее острым скулам, выступавшим из темноты, будто лицо утопленницы. Проводя пальцами по щекам, он почувствовал, что они мокры от слез, а потом, когда коснулся подбородка, ощутил легкую дрожь, которая быстро прокатилась по всему ее телу, как круги на воде от брошенного камня. Не открывая глаз, Лукреция привлекла его к себе, крепко обняла, прижимаясь к его животу и бедрам, вонзая ногти ему в затылок, едва живая от холода и страха, как в ту ночь, когда от ее дыхания помутнело окно, за которым медленно душили человека. «Ты мне кое-что обещал», — сказала она, пряча лицо на груди у Биральбо. Потом приподнялась на локтях, обхватила его живот своими бедрами и склонилась над самым его ртом, как будто боясь потерять его: «Увези меня в Лиссабон».
Глава X
Он вел машину, охваченный страхом и скоростью: все было не так, как прежде — одиночество такси, оцепенение перед стаканом бурбона, ощущение, что тебя куда-то уносит мчащий в ночи поезд, сонная жизнь последних лет. Теперь он сам управлял тараном времени, как тогда, когда играл на фортепиано и музыкантов вместе со слушателями уносили в будущее его воображение, мастерство и сумасшедшая скорость, с которой бегали его пальцы по клавишам, не укрощая музыку, не сдерживая ее мощь, а просто отдаваясь ей, как всадник, одновременно натягивающий поводья и вонзающий шпоры в крутые бока коня. Теперь он сидел за рулем машины Флоро Блума со спокойствием, какое бывает у того, кто наконец воцарился в своих границах, в самой сердцевине собственной жизни, навсегда отбросив призраки воспоминаний и смирение, чувствуя всю полноту и жар своей неподвижности и несясь при этом вперед со скоростью сто километров в час. Он был благодарен каждой секунде, отдалявшей его от Сан-Себастьяна, как будто это расстояние отделяло их от прошлого, спасая от его чар, только Лукрецию и его, бегущих из обреченного города, уже невидимого за холмами и туманом, чтобы ни один из них не мог поддаться искушению обернуться и вновь взглянуть на него. Дрожащая стрелка спидометра с подсветкой показывала не скорость движения, а меру дерзновения души Биральбо, щетки дворников методично смахивали капли со стекла, чтобы он мог видеть дорогу в Лиссабон. Поднимая глаза к зеркалу заднего вида, он встречался с лицом Лукреции в анфас; он слегка поворачивал голову, чтобы увидеть ее в профиль, когда она вставляла ему в губы зажженную сигарету; искоса следил за ее руками: она то настраивала приемник, то делала звук громче, когда попадалась одна из тех песен, что вдруг снова стали правдой. Они нашли в машине Флоро — а может, он специально оставил эту музыку там — старые пленки, записанные в «Леди Бёрд» в лучшие времена, когда Биральбо с Лукрецией еще не были знакомы, когда он играл вместе с Билли Сваном, а она подошла после концерта и сказала, что никогда не слышала ничего подобного. Мне хочется верить, что они слушали тогда и запись, сделанную в тот вечер, когда Малькольм познакомил меня с Лукрецией, и что в шуме звенящих на заднем фоне стаканов и разговоров, который прорезала острая труба Билли Свана, был след и моего голоса.
Слушая музыку, они ехали на запад по шоссе вдоль берега моря — прибрежные скалы и волны все время справа. Они узнавали те тайные гимны, которые объединяли их еще до знакомства, — потом, когда они слушали их вдвоем, эти песни казались частью симметричного кружева прежних жизней каждого из них, предвестием судьбоносного случая, устроившего им встречу и даже нарочно подобравшего к ней мелодии тридцатых годов. «Fly me to the moon [17], — сказала Лукреция, когда последние улицы Сан-Себастьяна остались позади, — увези меня на Луну, увези в Лиссабон».
Около шести часов вечера, когда уже начало смеркаться, они остановились около мотеля, стоявшего чуть в стороне от шоссе: с дороги были видны только горящие окна за деревьями. Закрывая машину, Биральбо совсем близко услышал протяжный шум отлива. Лукреция, в длинном клетчатом пальто, с дорожной сумкой на плече, спрятав руки в карманах, ждала его в свете холла. Биральбо снова утратил обычное чувство времени: чтобы измерять время, проведенное рядом с ней, нужно бы выдумать иной способ. Прошлая ночь, встреча с Флоро Блумом и со мной, все, что происходило до звонка Лукреции, стало далеким прошлым. До остановки в мотеле они проехали пять или шесть часов, но его память превратила их в несколько минут, и казалось невероятным, что еще утром он был в Сан-Себастьяне и что этот город продолжал существовать — где-то там, далеко, в темноте.
Но мы существовали. Мне нравится сопоставлять воспоминания об одних и тех же моментах: быть может, в ту самую минуту, когда Биральбо просил комнату в мотеле, я спрашивал о нем у Флоро Блума. Застегивая пуговицы сутаны, толстяк поглядел на меня со смиренной грустью человека, не сумевшего предотвратить беду.