Премудрая Элоиза - Бурен Жанна. Страница 28
Госпожа Геньевра вздрогнула. Что вызвало ее внезапную зябкость: рассветная свежесть или вкравшийся холодок сожаления? Она чуть обернулась, чтобы взглянуть на умирающую. На лице с закрытыми глазами, на чертах, в которых каждый привык читать силу, мужество и равновесие, поверх удерживаемой волей маски добродетели проступала наконец печать тревоги. Опустошающей тревоги. Аббатиса сдавала один за другим свои оборонительные рубежи. Преподобнейшая мать Параклета освобождалась от взятой на себя роли.
Десять лет в Аржантейе были самыми мрачными, самыми пустынными в моей жизни. Все во мне, Пьер, было опустошенным. Я жила в духовной пустоте, которую не смягчала ничья поддержка. Бог отвернулся от меня. Ты тоже.
Помнишь ли ты, любовь моя, что я написала тебе позже: «Скажи только, если можешь, почему после нашего общего ухода в монастырь, который предрешил ты один, я оказалась покинутой и забытой, почему мне не дано было черпать новые силы для отваги в звуках твоего голоса, или утешаться чтением писем в твое отсутствие…» Эта жалоба не переставала звучать во мне.
Когда я думаю о том, чем стали каждая минута, каждый час и каждый день этого крестного пути, я благодарю Провидение за то, что достигла наконец желанного конца столь плачевного существования. В течение всех этих лет без тебя я догадывалась, что значат вечные муки: это бесконечная, безнадежная жизнь без любимого существа!
Это был мой самый тяжелый период. Я не покорилась (покорилась ли я вообще?) и я ничего не знала о тебе. Позже в Параклете я вновь обрела тебя как советчика, как руководителя. Я старалась следовать твоим наставлениям. Я была уже не одна. Потеряв любовника и супруга, я сохраняла друга. В Аржантейе никто и ничто не помогало мне. Время давило на меня, как свинец. Спасаясь от одиночества, я работала как одержимая. Я не видела другого отвлекающего средства для такого характера как мой. Ты знаешь, что я не из тех, кто пассивно принимает поражение.
Помимо изучения Святого Писания, я посвящала себя обучению жаждущих просвещения монахинь и наставлению послушниц и детей, которые воспитывались в монастыре, как когда-то воспитывалась я сама. Я не пренебрегала и ручным трудом: пряла шерсть, крутила веретено, ткала, шила, вышивала…
Увы! Этим бесконечным занятиям не удавалось отвлечь меня от моих мыслей. Твое молчание мучило меня. Поначалу меня поддерживала слабая надежда на твое появление в моей жизни. Со временем я поняла, что мне нечего ждать от тебя. Мое разочарование было жестоким. Я сказала себе: ты покинул меня навсегда, ты уже не интересуешься моей судьбой и даже не думаешь о той, которую так быстро забыл… И я медленно побрела по безнадежному пути, который привел меня к полному моральному опустошению.
В то же время я не хотела упрекать тебя, Пьер; я боролась с искушением обвинить тебя в том, что ты вероломно отверг меня. Мне нужно было найти объяснение твоему поведению. Хоть я и сопротивлялась, признаюсь, что в мою душу постепенно прокрались сомнения. Они осаждали меня, убеждали, что ты меня никогда не любил, что не нежность, а похоть, не любовь, а лишь пылкость привязывали тебя ко мне. Едва твое желание угасло, вдохновляемые им проявления чувств исчезли вместе с ним.
Не мне одной являлись эти отравляющие мысли. Некоторые мои подруги и родные, приходившие меня навестить, намекали или молча давали мне понять, что так думали многие. Остатки горячности побуждали меня протестовать. В глубине моего сердца, однако, сомнение постепенно разливало свой яд.
Почему, Пьер, ты оставил меня без единого слова ободрения, утешения или даже наставления?
Много лет спустя, когда я была уже в Параклете, ты оправдывал это забвение. Ты говорил, что отсутствие помощи нужно было относить не на счет небрежения, а на счет твоей абсолютной веры в мою собственную мудрость. Может ли быть, чтобы ты так плохо меня знал?
Если на тех, кто видел меня со стороны, я и в самом деле могла произвести впечатление поучительное, то как мог так думать ты? Мое целомудрие восхваляли лишь потому, что не ведали о моем лицемерии! Во мне почитали за добродетель чистоту плоти — будто добродетель это дело плоти, а не души!
В то время, как я усердно трудилась, во мне вопияли демоны ада. Я рассказала тебе об этом, Пьер, когда вновь смогла писать тебе. Правда испугала тебя. Я же считаю, что нужно иметь смелость смотреть ей в лицо!
Наслаждения, пережитые нами вместе, были мне столь сладостны, что я не могла ни помешать себе любить воспоминания о них, ни изгладить саму память о них. Они непрерывно осаждали меня, являли себя моему взору вместе со всеми желаниями, которые пробуждали. Даже во время мессы, когда молитва должна быть особенно светлой, непристойные образы этих удовольствий так прочно владели моим несчастным сердцем, что я была более занята их мерзостями, нежели молитвой. Я должна была оплакивать совершенные мною грехи, а я вздыхала о тех, что уже не могла совершить!
Мне случалось даже думать, что Бог, внешне обойдясь с тобой жестоко, на деле явил тебе милость: как врач, не побоявшийся причинить больному боль во имя выздоровления. Телесная рана, успокоив в тебе стрелы желания, излечила язвы твоей души. Во мне же, напротив, огонь жаждущей удовольствий молодости и опыт самых сладостных наслаждений лишь обостряли голод плоти. Я страшилась приближения ночи, настолько явственными делались тогда осаждавшие меня искушения. Весенние и летние ночи были мне особенно мучительны! То уступая своему дерзкому воображению, то борясь и молясь в слезах, я изнурялась в своей плоти, и призывавшей и отвращавшей меня! Когда наконец мне удавалось заснуть, мое жадное, обманутое в своих надеждах тело лишь ненадолго обретало покой.
Вдобавок ко стольким непотребствам я оскорбляла Бога неподчинением. Я жила в постоянном состоянии бунта. Я не могла, Господи, заставить себя простить Тебе неумолимую связь наших бед и Твоего правосудия. Пока я отказывалась принять обоснованность Твоей кары, Тебя никак не могли удовлетворить епитимьи, которые я на себя налагала, и мое покаяние не могло быть настоящим! Чтобы я ни делала, чтобы обуздать свои желания, умерщвление плоти не помогало, пока я сохраняла любовь к греху, которого требовало все мое существо! Мое поведение могло казаться безупречным, но инстинкты и помыслы были сплошным пороком!
Меня же судили лишь по внешности: видели мои дела, но не ведали о чувствах.
Ты один, Господи, мог все знать и взвесить. Ты не мог поставить мне в похвалу мое жалкое существование, ибо не ради Тебя я его влачила. Не посвящая Тебе всего, я не делала для Тебя ничего! В своих тайных мыслях и во всех своих намерениях я чувствовала себя обреченной.
Твое молчание, Пьер, — тогда как ради тебя я и жила в состоянии глубокого морального краха, — окончательно меня изнурило. Я спрашивала себя, до каких пор буду способна соблюдать внешние приличия, когда внезапно мне пришла на помощь новая возложенная на меня обязанность.
Через три года после пострижения я была назначена настоятельницей. Этой чести меня удостоили за внешнее усердие, с каким я отправляла свои обязанности. Продолжая считать ее незаслуженной, как по возрасту, так и из-за отсутствия внутреннего расположения, я приняла ее, однако, с признательностью. Я почувствовала, что выпавшая мне столь значительная ответственность станет моим единственным шансом не погрязнуть в мерзостях. Со свойственным мне упорством я ухватилась за эту спасительную соломинку.
Помимо уже осуществляемого наставничества, мне пришлось заняться хозяйством и внутренней организацией монастыря, управлением его имуществом и возможными доходами. Восстановив монастырь, королева Аделаида богато одарила его землями и имениями. За сто лет наши владения сильно увеличились за счет дарений. Теперь они представляли собой сложное хозяйство, управление которым и переходило ко мне. Это было непростое предприятие! Я тотчас с усердием взялась за свои новые обязанности. Я истощала свои силы, надрывала свое тело, занимала свой ум трудами, к которым была непривычна. Может быть, так мне удастся обуздать своих демонов? Никогда я не находила свое бремя достаточным и без конца искала способы его приумножить.