Синдром Вильямса (СИ) - Трапная Марта. Страница 28

Глава 3. В больнице

Вечером я долго сидела с собакой. Метель придумала игру — приносить свернутый в клубочек носок и бросать мне на колени. А я должна бросить носок куда-нибудь далеко, чтобы она могла побежать за ним. Она смешно подбрасывала попу, припадала на передние лапы перед носком и когда бежала ко мне, делала вид, что грозно рычит на сопротивляющийся носок. Я не знала, что собаки могут играть. Впрочем, возможно, играть могут только эти собаки, этого мира. Может быть, они устроены сложнее тех, с которыми доводилось сталкиваться мне?

В очередной раз глядя на разлетающиеся по скользкому полу лапы, я вдруг подумала, что они совсем зажили. Даже новая кожа наросла и огрубела достаточно, чтобы собака могла много бегать без вреда для себя. Но три недели — это очень мало для естественной регенерации. Отсюда следует две равнозначные гипотезы.

Гипотеза номер один звучит так: собаки в этом мире обладают высокой способностью к регенерации. И, возможно, телепатией, — добавила я, вспомнив, как нашла ее. Я не уверена, что она не звала на помощь всем своим звериным разумом. И что я не почувствовала ее зов, а просто обратила внимание на дыхание. Спокойно анализируя ее состояние, свое состояние и расстояние от дороги до того места, где я ее нашла, я понимала, что едва ли без гиперслуха могла ее услышать. А гиперслух ко мне не тогда вернулся… Впрочем, это как раз и есть вторая гипотеза — мой организм почти полностью восстановился и ко мне вернулись мои возможности. Просто я жила одна и не могла этого почувствовать раньше. Или они вернулись в тот самый день. И я, сама того не понимая, запустила регенерацию. И потратила свои немногочисленные силы, потому что делала это не самым рациональным способом. Вот оно — логичное объяснение последующих истерик, дней в тумане и полусне.

Я подозвала Метель, положила руку ей на лоб. Собака послушно села и преданно посмотрела мне в глаза. Она очень любила, когда ее гладят. Но я не собиралась ее гладить. Я просто держала ладонь и слушала ее дыхание, шумные толчки сердца, шелест легких, хлюпающее дрожание диафрагмы, легкое бурление в желудке… Дальше внутрь я смотреть не стала. Во-первых, я плохо знаю местную генетику для понимания что к чему. Во-вторых, я все равно не замечу патологии, потому что не знаю норму. И даже если я в бессознательном состоянии поставила собаке программу реанимации и регенерации, то делала я это по полному наитию и в помрачении, и едва ли смогу понять, что именно я наделала. В-третьих, ничего изменить и перестроить я все равно сейчас не смогу. Главное, что сейчас Метель чувствует себя хорошо. Хотя юные идеалистки типа Людочки считают, что таких собак не существует.

И вообще, жаль, что я дала ей обещание навестить Матвея. Хорошо хоть, не сказала, что съезжу к нему прямо завтра. Тратить вечер на поездку к человеку, от которого я собираюсь сбежать на край света? Нет уж, извините, я лучше поваляюсь на диване в обнимку с любимой собакой. Так что в больницу я поеду в субботу. Рано утром. Чем меньше шансов застать там Людочку — тем лучше. Нет, она в целом хорошая девочка, но именно что девочка: маленькая, не замечающая ничего, что не имеет к ней прямого отношения, и не понимающая, что у медали может быть много-много сторон, гораздо больше, чем орел, решка и ребро. А возиться с чужими человеческими девочками у меня сейчас нет никакого желания. Да и ей самой будет полезнее не сталкиваться со мной. Чем меньше памяти останется в их семье обо мне, тем лучше. Да, у них будет семья, в этом можно не сомневаться. Она сделает все возможное и невозможное, чтобы они поженились. А когда умная и добрая девочка ставит себе цель, можно спорить на что угодно, хоть на целую планету, что остановить эту девочку сможет только смерть. И то не факт.

В больницу я пришла почти как домой. Я давно поняла, что достаточно побывать в одной больнице государства, чтобы понять, как обстоят дела в остальных. И совершенно неважно, будет эта больница нищей обветшавшей развалюхой в умирающем городке или показательным медицинским центром для местной элиты в экологически чистом пригороде. В первом случае все чувства будут забиты покорностью судьбе, во втором — превосходством над остальными. Эта больница была немного лучше той, где я работала. Запах стоял хорошо знакомый — свернувшейся крови, пережженного УФ-излучением кислорода, дезинфицирующих растворов и пота. Территория огорожена забором, внутри пустота и серость, убогие скамейки, унылые дорожки, голые деревья. И напряженно молчащая тишина. Такая тишина взрывается сиреной скорой помощи, громким звяканьем закрывающихся ворот, криками охраны. А всякие мелочи типа телефонных звонков, шагов спешащих людей и хлопающих дверей неспособны вспороть это плотное, заползающее в уши молчание. Но я была к нему готова, я привыкла. Мне даже нравилась такая тишина — в ней легко можно услышать посторонние звуки. Я чувствовала себя в ней в безопасности.

Пятый корпус, как и следовало ожидать, оказался недалеко, в него упиралась центральная дорога, дробясь на пять подъездов. Вертолетная площадка, видимо, находится сзади или на крыше. За тугой дверью — тусклая нервная лампочка, зеленые стены и желтый, исшарканный черными шрамами пол. Незаметное окошко, куда надо подойти и получить пропуск. За желтоватым стеклом не было толком видно дежурной женщины, только общие контуры тучного тела. Голос, выведенный наружу микрофоном, оказался как у многих полных людей, высоким и с легкой одышкой.

— Двадцать вторая палата. Второй этаж, на посту у сестры попросишь проводить. Мясные изделия, консервы, алкоголь, табак не передавать.

В металлический лоток под окошком упал белый квадратик, на котором что-то было нацарапано. К счастью, я давно поняла, что на разгадывание каракулей медработников можно потратить не одну жизнь, и прекратила это занятие. Двадцать вторая палата, запомню, и не такие числа запоминала.

Мне продали уже использованные бахилы, забрали куртку в обмен на номерок и предупредили, что в тихий час посещения разрешены, но только в палате, выходить на общие коридоры и разгуливать там, мешая спать остальным, ни в коем случае нельзя. А в восемь больница закрывается, мало ли что суббота. Я утешила гардеробщицу, что я не надолго и не к ходячему. Поэтому в тихий час гулять по коридорам не будем, после восьми не засидимся.

Суровая дежурная сестра на посту собралась было повторить мне то же самое, но увидела номер палаты и, видимо, фамилию Матвея и как-то сразу оттаяла.

— Наконец-то родственница, — проворчала она. — А то он один и один, какая-то пигалица к нему бегает, и то не каждый день. А ему сейчас не до романов, его бы кто побрил…

Я внутренне содрогнулась. Спасать умирающего человека — это одно. А брить охотника — совсем, совсем другое. Как бы бритва случайно не задела чуть больше кожи чем надо. Где-нибудь рядом с ухом. Где так близко проходит вена, что можно увидеть ее даже у мужчин… Хотя… я не уверена, что смогу сама убить человека. Если я не смогла даже остаться в стороне, допустить его смерть, то что говорить о том, чтобы напасть первой? Фантазии и мечты. Не смогу, конечно, нет.

Небритым Матвей выглядел старше. И опаснее. Смешно, конечно. Он был опасен для меня в любом виде. Но когда он лежал, а я стояла, глядя на бледное лицо на сине-зеленой подушке, полузакрытое переплетением трубочек и проводков, на шею, перемотанную бинтами, я испытала только острую жалость к себе. Почему из-за этого человека я должна бросать все и бежать? Почему я все время в бегах, а таким как он — всегда везет. Их спасают даже их заклятые враги. А потом они приходят в себя, выздоравливают и хладнокровно убивают своих спасителей. А даже если не хладнокровно — это ничего не меняет. Я проследила за трубочками, тянущимися из его вен, посмотрела на прозрачные пакеты с хорошо видимыми ярлычками на инфузорах. Да, похоже ему до полного выздоровления еще лежать и лежать, капаться и капаться. А если я сейчас изменю скорость введения кое-каких препаратов, то он останется лежать навсегда.