Ворон и ветвь - Арнаутова Дана "Твиллайт". Страница 52
– Почему же не мне? – спрашиваю бесстрастно. – Что тебе до моего имени и рода, Яблоневая Дева? Что тебе до этих двоих? Он умрет от старости раньше, чем у тебя появится хоть одна морщинка. Она станет старухой, сгорбленной и седой, как мох на твоих яблонях, а ты даже не заметишь смены лет, танцуя на весенних полянах. Отпусти их, дитя темного леса, оставь людям их судьбу.
– Вот как ты думаешь о нас? – доносится из ветра, кружащего яблоневый снег. – По-твоему, я безмозглая кровопийца, умеющая лишь убивать и танцевать? Загляни в собственное сердце, ведун, повороши пепел и угли. Неужели тот, кто наложил первую печать на твою душу, не любил тебя, как я – этого юношу?
– Любил? – тихо повторяю я онемевшими от холода губами. – Будь проклята такая любовь… И уж не тебе я буду плакаться в подол, госпожа, чего она мне стоила и стоит до сих пор. Любить – не значит держать возле себя, как ручную зверюшку. Любить – это дать свободу, позволить уйти или вернуться по своей воле…
– Неуже-е-е-ели… – насмешливо тянет она.
Порыв ветра едва не сбивает меня с ног. Тянут ветви темные полусухие деревья, ползут ко мне плети терновника и плюща, застилая и без того скудный серый свет с неба. И только от льдистых бело-розовых лепестков все кажется светлее.
– Посмотри на мой цвет, – звенит ее голос флейтой ручья, весеннего ручья, ломающего лед и несущего его мимо коряг и камней, растапливая по дороге. – Он замерз, как сердце мое и моих сестер. В нашем лесу стучат топоры, и под ними падают яблони. Старые яблони, ведун. Дети тех времен, когда и нога человеческая не ступала на эти земли. Ты бы умер от страха, увидев тех, кто бросал семена этих яблонь в землю, политую кровью и семенем ради плодородия. Ваши пляски у дерева Бельтайна, о, это лишь жалкое подобие, просто игры детей, подсмотревших за родителями… Неужели даже ты не способен это понять?
– Я сочувствую вам, госпожа, – говорю я, и говорю чистую правду. Неважно, что мои пальцы плетут очередной аркан, я действительно понимаю ее боль. – Но разве это и не ваша вина тоже? Не детьми были мы тем, кто пришел сюда первым, а добычей и вспаханным полем. И судить нас не тем, кто воровал наших детей и уводил женщин, чьи стрелы летели ради забавы, кто ценил пучок цветов на лугу дороже наших жизней и душ. Нашей крови пролилось тут достаточно, чтобы иметь право на плоды этих яблонь. Отпустите нас, госпожа, и мы уйдем с миром. Если же нет – не я первым сыграл на флейте, но подхватить мелодию сумею.
– Что ж, – усмехается она, шагая ко мне из сплетения ветвей, – тогда танцуй со мной, проводник уходящих. Танцуй, ты, ненавидящий своего хозяина, но прячущийся за щитом из не прошенной тобой любви.
О чем она говорит? Я едва успеваю поднять руку. В ладони уже нет стеблей бессмертника, но над моей головой, там, где верхушки леса не дают небу упасть на землю, кружит один-единственный ворон, хрипло каркая и заваливаясь на крыло, режет вой и свист ветра унылым упорным криком, и поющая флейта фальшивит от этого неровного противного карканья, сбивается с жуткого плача… И нет зверобоя с тысячелистником, и от ягод рябины остались крошечные угольки, рассыпающиеся пеплом под пальцами, но я успеваю с щедростью отчаяния сыпануть горстью гвоздей в смертельную красоту, стоящую передо мной. Вскрикиваю от неожиданной боли: гвозди жгут мне ладонь, словно я сам из волшебного народа! Но девочка с нежной смертью в глазах отшатывается, прикрывая ладошкой лицо, на котором вздуваются волдыри, и я кричу, не надеясь особо, но вдруг? Кричу, зажимая сочащееся кровью запястье, на которое она лишь взглянула:
– Виннар! Мне нужны смерти! Убей кого-нибудь!
Кольцо леса сжимается вокруг. Я, ива с ясенем и два дуба. И темный голый лес, в котором я не вижу отдельных деревьев – все сливается перед глазами, а во рту привкус крови.
– Ты останешься здесь, – улыбается она светло и нежно. – Прорастешь корнями в мою землю, взметнешь ветви к небесам, будешь пить дожди и слушать ветер, греться под солнцем и спать в морозы. Ты узнаешь истину, ведун, будешь смотреть, как вращается Колесо Времени, ронять в землю семена и листья. И если упадешь под топором недавнего зверя, что ж – такова судьба. Слушай, ведун, слушай песню своего сердца. Это не я пою для вас, я лишь даю вам услышать себя…
Качается на почти сломанной ветви подкова, бросая круг тускло-золотистого света, и я боюсь обернуться назад, чтобы увидеть, горит ли в руках-ветках ясеня Кольстана освященный епископом меч. Где-то далеко, так далеко, что не найти дороги назад, остались святая стрела алтаря и цветные витражи окон. Им нет места в лесу потерянных душ, в лесу, выращенном из тех, чья кровь ушла в землю, питая корни Темных Дев ланон ши – яблонь, выросших из крови и семени первых богов этой земли.
Что ж, если я не справлюсь, сегодня этот лес разрастется неслабо… Целая деревня да еще мы… Давай же, Виннар! Или шуметь нам листьями рядышком…
И, словно откликаясь, вокруг меня поднимается круговерть гнилой листвы и веточек. Снова сбивается флейта, тянущая за крючок, всаженный мне в сердце, и нить от крючка лопается – я только всхлипываю от боли. Где-то далеко-далеко-далеко – сам не знаю, как буду искать дорогу назад, – взлетает и опускается меч, расползаются по церковному полу черные лужи крови, скудные лужи, последняя жизненная влага уже истощенных тел. Виннар убивает, повинуясь моему приказу, и здесь, в темном лесу, вспыхивают серебряные огни, кружатся на ледяном ветру давно опавшие листья, мешаясь с лепестками: черное – с белым, гниль – с ледяной свежестью, живой перегной для корней – с мертвой красотой, уже навсегда бесплодной.
– Что ж, – говорю я, и мои слова уносит ветер, – давайте послушаем и мою песню, госпожа.
И флейта меняет ритм и мотив, и я слышу то, что недослушал там, в церкви:
Я собираю теплое серебро чужой жизненной силы, тяну из него нити, сплетаю сеть. Не видя, знаю: за моей спиной сплетаются ветви ясеня и ивы, одни – упрямо твердые и сильные, другие – гибкие, податливые. Но кому легче на таком ветру – тот еще вопрос. Ветер бьет в лицо, не позволяя вдохнуть, срывает с лица слезы, а с губ – дыхание. Темный ветер чужого мира, где мои ноги вот-вот врастут в холодную мокрую землю, а руки забудут, как плести чары. Нет уж!
Ветер ломает ветви деревьев, швыряет какие-то комки, и я понимаю, что это птицы, лишь когда ворон в вышине отзывается их писку карканьем. Ветер, тугой, холодный, обтекает меня, рвется к ясеню с ивой, и я вижу его струи, несущие смерть, но ничего не успеваю. Где-то далеко, все так же невыносимо далеко, юный рыцаренок роняет на пол епископский меч и обнимает девчонку-сорнячок, закрывая ее собой от ветра, подставляясь под хлещущие струи. И ветер обрывается – в лесу снова тихо, смертельно тихо, и наконец-то все складывается как надо: плавно опускающаяся с моих пальцев сеть, Виннар в паре шагов – и поднятый им с пола нож. И – точно как незадолго до этого – быстрый взмах рукой.
Ланон ши кричит, тонко и пронзительно, как умирающая от стрелы лань. Моя сеть опутывает ее, и темные ручейки, текущие от стволов, иссякают. Я шагаю вперед, закусив губу, чтобы не кричать от полосующей сердце тоски. Девочка, нежная, светлая, как яблоневый бутон, опускается на черную гниль палой листвы. Под холмиком едва наметившейся груди торчит нож Виннара, и ткань вокруг не мокра от крови, а будто растаяла: в дыру видна чернота – то ли обгоревшая кожа, то ли уголь.