Один в Берлине - Фаллада Ганс. Страница 102

— Она уже третий день так лежит, Трудель, они ее не уносят. Когда умерла, она выглядела красиво, такая спокойная, умиротворенная, торжественная. Теперь душа ее улетела, теперь здесь только гниющая плоть.

— Пусть ее унесут! Не могу я на нее смотреть! Не могу дышать этой вонью!

Анна Квангель не успела ее остановить, Трудель устремилась к двери. Забарабанила кулаками по железу, закричала:

— Откройте! Откройте немедленно! Послушайте!

Вот это зря, шуметь запрещалось, собственно, запрещалось даже разговаривать.

Анна Квангель подбежала к Трудель, схватила за руки, оттащила от двери, испуганно шепча:

— Не делай этого, Трудель! Это запрещено! Ведь заявятся и только изобьют тебя!

Но было уже поздно. Замок щелкнул, в камеру, размахивая резиновой дубинкой, ворвался высоченный эсэсовец.

— Вы чего тут разорались, шлюхи? — рявкнул он. — Чего раскомандовались, грязное отродье?

Женщины испуганно смотрели на него из угла камеры.

Он к ним не приблизился, бить не стал. Опустил дубинку и буркнул:

— Вонища тут, как в мертвецкой! Давно она тут лежит?

Парень был совсем молоденький, лицо у него побелело.

— Третий день, — ответила Анна. — Пожалуйста, пусть покойницу уберут из камеры! Здесь вправду нечем дышать!

Эсэсовец что-то пробормотал и вышел. Но дверь не запер, только притворил ее.

Обе на цыпочках подкрались к двери, приоткрыли ее немного пошире, совсем чуточку, и сквозь щелку, словно бальзам, вдыхали провонявший дезинфекцией и уборной воздух коридора.

Снова завидев эсэсовца, они отошли в глубь камеры.

— Так! — сказал он, в руках у него была записка. — Ну-ка, взялись! Ты, старуха, за ноги, а ты, молодка, за голову. Живо! Небось хватит силенок нести этакий скелет?!

При всей грубости говорил он едва ли не добродушно, да и нести помог.

Они миновали длинный коридор, потом за ними заперли решетчатую дверь, сопровождающий предъявил часовому записку, и они стали спускаться по бесконечной каменной лестнице. В лицо пахнуло сыростью, электрические лампочки горели тускло.

— Пришли! — Эсэсовец отпер дверь. — Это мертвецкая. Кладите ее сюда, на нары. Только сперва разденьте. Одежки не хватает. Все сгодится!

Он рассмеялся, но смех звучал натужно.

У женщин вырвался вопль ужаса. Потому что здесь, в настоящей мертвецкой, лежали мертвые мужчины и женщины, причем все в чем мать родила. С разбитыми лицами, в кровоподтеках, с вывернутыми конечностями, заскорузлые от крови и грязи. Никто не потрудился закрыть им глаза, мертвые глаза неподвижно таращились в пространство, иные, казалось, злобно подмигивали, словно любопытствуя и радуясь прибывшему пополнению.

Трясущимися руками Анна и Трудель поспешно раздевали мертвую Берту и все это время невольно то и дело через плечо косились назад, на скопище мертвецов, на мать, в чьей обвисшей груди навеки иссякло молоко, на старика, который наверняка надеялся после долгой трудовой жизни спокойно умереть в своей постели, на молодую девушку с побелевшими губами, созданную дарить и принимать любовь, на парня с проломленным носом и соразмерным телом, похожим на пожелтевшую слоновую кость.

В этом помещении царила тишина, лишь едва слышно шуршала под руками женщин одежда мертвой Берты. Зажужжала муха, и опять все стихло.

Эсэсовец, руки в карманах, следил за работой обеих женщин. Зевнул, закурил сигарету, произнес:

— Н-да, такова жизнь!

И снова тишина.

Потом, когда Анна Квангель собрала одежду в узел, скомандовал:

— Пошли!

Но Трудель Хергезель, положив руку на его черный рукав, попросила:

— Пожалуйста, прошу вас! Позвольте мне посмотреть! Мой муж… может быть, он тоже здесь…

Секунду он сверху вниз смотрел на нее. И вдруг проговорил:

— Девочка! Девочка! Ты-то что здесь делаешь? — Он медленно покачал головой. — У меня сестра в деревне, может, твоя ровесница. — Он опять взглянул на нее: — Ладно, смотри. Только быстро!

Трудель тихонько обошла помещение. Заглядывала во все эти угасшие лица. Некоторые были изуродованы до неузнаваемости, но цвет волос, родинка на теле говорили ей, что это не может быть Карл Хергезель.

Вернулась она бледная как полотно.

— Нет, его здесь нет. Пока что.

Эсэсовец прятал от нее глаза.

— Ладно, тогда пошли отсюда! — сказал он, пропуская их вперед.

Но, пока дежурил у них в коридоре, он нет-нет да и открывал дверь их камеры, чтобы им было полегче дышать. Вдобавок принес чистое белье для постели Берты — огромная милость в этом безжалостном аду.

Комиссар Лауб в этот день допрашивал обеих женщин без особого успеха. Они утешили друг друга, ощутили сочувствие, даже от эсэсовца, и у обеих прибыло сил.

Но дни шли за днями, а этот эсэсовец никогда больше в их коридоре не дежурил. Видимо, его заменили за непригодностью, он был слишком человечен для этой службы.

Глава 56

Бальдур Персике навещает папашу

Бальдур Персике, гордый воспитанник «наполы», самый успешный отпрыск семейства Персике, завершил свои дела в Берлине. Можно наконец вернуться, продолжить выучку на владыку мира. Он вытащил мамашу из укрытия у родни, строго-настрого приказав ей больше квартиру не оставлять, иначе плохо будет, а кроме того, навестил сестру в концлагере Равенсбрюк.

Он благосклонно похвалил ее за то, как умело она понукает старух, а вечером брат и сестра сообща с несколькими равенсбрюкскими надзирательницами и дружками из Фюрстенберга устроили настоящую небольшую оргию, в самом узком кругу, со спиртным, сигаретами и «любовью»…

Однако главные усилия Бальдура Персике были направлены на решение серьезных деловых проблем. Папаша, старик Персике, по пьяной лавочке наделал мелких глупостей, в кассе, мол, недостача, ему даже грозил партийный суд. Но Бальдур пустил в ход все свои связи, поработал с медицинскими справками, которые изображали папашу дряхлым стариком, упрашивал и угрожал, действовал и наглостью, и раболепием, на всю катушку использовал и пресловутый грабеж, при котором опять же пропали деньги, и в итоге сей преданный сын действительно добился, чтобы все это тухлое дельце спустили на тормозах. Даже вещи из квартиры продавать не пришлось — недостачу списали на кражу. Совершённую, однако, не стариком Персике, о нет! А Баркхаузеном и его корешами, вот так-то, имя Персике осталось незапятнанным.

И меж тем как Хергезелям грозили жестокие побои и смерть за преступление, которого они не совершали, партиец Персике отвертелся от совершённого преступления.

Все это Бальдур Персике провернул, как и следовало ожидать, весьма ловко. И мог бы вернуться в свою «наполу», но прежде надо отдать долг приличиям — навестить отца в лечебнице для алкоголиков. К тому же он хотел предупредить повторение подобных инцидентов и подстраховать запуганную мать в квартире.

Конечно же, Бальдур Персике незамедлительно получает разрешение проведать отца и даже поговорить с ним наедине, без врачей и санитаров.

Бальдур находит, что старикан выглядит неважно, «сдулся» он, точно резиновая зверушка, которую проткнули иголкой.

Да, хорошие деньки бывшего кабатчика отошли в прошлое, от него осталась тень, но тень, несвободная от страстишек. Старикан выпрашивает у Бальдура курево, сын несколько раз отказывает («Не заслужил ты, старый жулик»), но в конце концов все-таки жалует старикана сигаретой. Когда же старый Персике клянчит бутылку шнапса — дескать, разок-то можешь украдкой принести отцу! — Бальдур только смеется. Хлопает отца по костлявым, дрожащим коленям:

— Выбрось шнапс из головы, папаша! С пьянством покончено, на всю жизнь, слишком уж много глупостей ты натворил с пьяных-то глаз!

Отец злобно смотрит на сынка, а тот самодовольно рассказывает, каких трудов ему стоило эти глупости уладить.

Старик Персике никогда не был большим дипломатом, всегда рубил сплеча, выкладывал все напрямик, не заботясь о чувствах собеседника. Вот и сейчас говорит: