Один в Берлине - Фаллада Ганс. Страница 107

— Шах и мат, господин доктор!

— Опять вы меня обставили, Квангель! — сказал доктор и, приветствуя противника, склонил своего короля. — У вас есть все задатки, чтобы стать очень хорошим шахматистом.

— Я, господин доктор, теперь иной раз думаю, что раньше даже не подозревал, как много у меня всяких задатков. Только с тех пор как познакомился с вами, с тех пор как пришел умирать в этот бетонный каземат, начал осознавать, сколько всего в жизни упустил.

— Наверно, так происходит с каждым. Каждый, кто должен умереть, а в первую очередь каждый, кто, как мы, должен умереть до срока, наверно, огорчается из-за всякого растраченного впустую часа своей жизни.

— Но со мной дело все-таки обстоит иначе, господин доктор. Я всегда думал, вполне достаточно делать как следует свою работу, не халтурить. А теперь вот выясняется, что мог бы делать еще много чего — играть в шахматы, проявлять внимание к людям, слушать музыку, ходить в театр. В самом деле, господин доктор, если бы перед смертью у меня спросили, каково мое последнее желание, то я бы хотел увидеть вас с вашей палочкой на большом симфоническом концерте, как вы его называете. Любопытно мне, как это выглядит и как на меня подействует.

— Человек не может жить всем одновременно, Квангель. Жизнь очень богата. Вы бы разорвались на куски. Вы делали свою работу и всегда ощущали себя цельным. Ведь на свободе вы ни на что не жаловались, Квангель. Писали свои открытки…

— Но от них не было никакого толку, господин доктор! Я думал, меня удар хватит, когда комиссар Эшерих сообщил, что из двухсот восьмидесяти пяти написанных мной открыток двести шестьдесят семь попали к нему! Только восемнадцать им не достались! Но и эти восемнадцать ничего не достигли!

— Кто знает? По крайней мере, вы противостояли злу. Не сделались таким же злодеем. Вы, и я, и многие, что сидят здесь и в других тюрьмах, и десятки тысяч в концлагерях, — они по-прежнему противостоят, сегодня, завтра…

— Да, а потом нас убьют, и много ли проку тогда от нашего сопротивления?

— Для нас — много, потому что мы до самой смерти можем чувствовать себя порядочными людьми. И еще больше — для народа, который будет пощажен ради праведников, как говорится в Библии. Видите ли, Квангель, разумеется, было бы в сто раз лучше, если б нашелся человек, который говорил бы нам: вы должны поступать так-то и так-то, у нас такой-то и такой-то план. Но будь в Германии такой человек, тридцать третьего года никогда бы не случилось. Вот нам всем и пришлось действовать в одиночку, и переловили нас поодиночке, и умереть каждому тоже придется в одиночку. Но мы ведь все равно не одиноки, Квангель, и умрем все равно не напрасно. В этом мире ничто не происходит напрасно, а поскольку мы боремся за правое дело против грубой силы, то победа в итоге все равно будет за нами.

— И что проку нам от этого, под землей, в могилах?

— Но, Квангель! Вы предпочли бы жить ради неправого дела, а не умереть за правое? Выбора-то нет, ни для вас, ни для меня. Поскольку мы такие, как есть, мы не могли не пойти этим путем.

Оба надолго умолкли.

Потом Квангель опять начал:

— Шахматы эти…

— Да, Квангель, что с ними не так?

— Иной раз мне кажется, я поступаю недостойно. По многу часов думаю только о шахматах, а ведь у меня есть жена…

— О своей жене вы думаете вполне достаточно. Вы хотите остаться сильным и мужественным, значит, для вас полезно все то, что придает вам силу и мужество, а все то, что внушает слабость и сомнения, как раз плохо, например ваши раздумья. Что проку вашей жене от этих раздумий? Ей будет полезно вновь услышать от пастора Лоренца, что вы сильны и мужественны.

— Но при нынешней сокамернице он ничего не может сказать Анне в открытую. Пастор тоже считает эту особу шпионкой.

— Пастор сумеет дать вашей жене понять, что у вас все в порядке и что вы чувствуете себя сильным. В сущности, тут достаточно кивка или взгляда. Пастор Лоренц знает, что делать.

— Мне бы очень хотелось передать через него Анне записочку, — задумчиво сказал Квангель.

— Лучше не надо. Он не откажет, но вы поставите его жизнь под угрозу. Знаете ведь, ему здесь не доверяют. Плохо, если и наш добрый друг попадет в такую вот камеру. Он и без того, вообще-то говоря, каждый день рискует головой.

— Тогда я не стану писать записку, — сказал Отто Квангель.

И правда не стал, хотя на следующий день пастор принес ему дурную весть, очень дурную, в особенности дурную для Анны Квангель. Сменный мастер только попросил пока что не сообщать эту дурную весть его жене.

— Не сейчас, господин пастор, пожалуйста!

И пастор обещал:

— Хорошо, пока что не стану; вы скажете, когда будет можно, господин Квангель.

Глава 59

Добрый пастор

Пастор Фридрих Лоренц, неустанно исполнявший в тюрьме свою службу, был мужчина в расцвете лет, то бишь около сорока, очень высокий, узкогрудый, вечно покашливавший, отмеченный печатью туберкулеза, но пренебрегавший болезнью, потому что работа не оставляла ему времени на заботы о собственном здоровье. Лицо бледное, безупречно выбритое, темные глаза за стеклами очков, тонкий нос с узкой переносицей, бакенбарды, крупный, бледный, узкогубый рот и крепкий круглый подбородок.

Каждый день сотни узников ждали этого человека, в этом здании он был им единственным другом, мостом, который связывал их с внешним миром; ему они поверяли свои тревоги и беды, а он помогал по мере сил, во всяком случае, куда больше, чем дозволялось. Без устали ходил из камеры в камеру, всегда участливый к страданиям других и безучастный к своим собственным, совершенно чуждый страха за себя самого. Подлинный пастырь, он никогда не спрашивал ищущих помощи об их вероисповедании, молился с ними, если они просили, и вообще был им просто собратом, человеком.

Пастор Фридрих Лоренц стоит у стола начальника тюрьмы, лоб у него в поту, на щеках красные пятна, но говорит он совершенно спокойно:

— За последние две недели это уже седьмая смерть, вызванная неоказанием помощи.

— В свидетельстве о смерти указано воспаление легких, — возражает начальник, не поднимая головы от своей писанины.

— Врач пренебрегает своими обязанностями, — упрямо говорит пастор, легонько постукивая костяшками пальцев по столу, словно старается достучаться до начальника. — Сожалею, но вынужден сказать, что врач слишком много пьет. А пациентами пренебрегает.

— О, доктор в полном порядке, — возражает начальник, продолжая писать: пастор стучится напрасно. — Хорошо бы и вам быть в таком же порядке, господин пастор. Ну так как, вы передали маляву номеру триста девяносто семь или нет?

Теперь их взгляды наконец встречаются, взгляд начальника с красным лицом, испещренным шрамами от давних студенческих дуэлей, и взгляд священника, сжигаемого лихорадкой.

— Седьмая смерть за две недели, — упрямо повторяет пастор Лоренц. — Тюрьме нужен новый врач.

— Я только что задал вам вопрос, господин пастор. Будьте добры ответить.

— Разумеется, я передал номеру триста девяносто семь письмо, но не маляву. Это было письмо от его жены, в котором она сообщила, что их третий сын все-таки не погиб, а попал в плен. Двоих сыновей он уже потерял и думал, что потерял и третьего.

— Вы всегда найдете причину нарушить тюремный устав, господин пастор. Но я не намерен долго терпеть ваши игры.

— Прошу вас заменить врача, — упрямо повторяет пастор и опять тихонько стучит по столу.

— Да бросьте вы! — Краснощекий начальник неожиданно срывается на крик. — Не надоедайте мне больше вашей идиотской болтовней! Доктор вполне хороший, и он останется! А вот вы извольте выполнять тюремный распорядок, иначе как бы чего не случилось!

— Что со мной может случиться? — спросил пастор. — Я могу умереть. И умру. Очень скоро. Еще раз прошу вас заменить врача.

— Дурак вы, пастор, — холодно произнес начальник. — Думаю, от чахотки малость рассудком повредились. Не будь вы безобидным простофилей — то бишь дураком! — вас бы давным-давно повесили. Но я вас жалею.