Тиран в шелковых перчатках - Габриэль Мариус. Страница 54
Многочасовой, даже в самом коротком варианте, обряд и духовное значение каждой его части — обручения, во время которого молодые держат зажженные свечи, самого таинства, когда над молодыми держат венцы, и гражданской церемонии с хлебом-солью — был подробно изложен и объяснен Купер хмурым бородатым православным батюшкой, от которого пахло ладаном и чесноком. От всего этого у нее голова шла кругом, не в последнюю очередь на нее воздействовала и сама атмосфера собора: давящие сумеречные своды, темные, смыкающиеся вокруг нее, точно тюремные, стены, увешанные позолоченными иконами, с которых на нее подозрительно взирали святые и ангелы.
Она попыталась проникнуться духом обряда, даже заучила наизусть несколько русских фраз. Но, скорее всего, самой желанной частью церемонии для нее станет та, когда в самом конце молодые разбивают на крыльце бокалы. «К тому времени, — подумала Купер, — мне точно захочется что-нибудь расколотить».
Кроме этого, ей пришлось с сожалением сообщить хозяйке квартиры на площади Виктора Гюго, что она скоро съезжает. Перл тоже придется искать другое жилье, поскольку после свадьбы Купер собиралась жить с мужем.
— Я понимаю, ты, наверное, не захочешь взять меня подружкой невесты, — сказала Перл, глядя на нее полными мольбы глазами.
— По русскому обряду венчания невесте не полагается подружка, — тактично ответила Купер, и отчасти это было правдой — священник сказал ей, что по традиции у невесты не должно быть подружки, но если очень хочется, то можно ее позвать. Однако Купер не хотелось еще больше усложнять и без того громоздкую церемонию. — Но ты ведь все равно будешь там, чтобы меня поддержать.
— Обещаю, что буду чиста от наркотиков ко дню свадьбы, — заверила ее Перл, но они обе знали цену таким обещаниям.
Сюзи не предпринимала никаких попыток связаться с Купер, лишь однажды прислала ей на площадь Виктора Гюго букетик фиалок без записки. Возможно, это было своего рода извинением за последние, брошенные в спину Купер слова. Сладкий аромат фиалок постепенно выветрился, и Купер постаралась больше не вспоминать о женщине, которая их прислала.
Подарок от Генри оказался намного долговечнее.
Он вручил ей продолговатый кожаный футляр:
— Надеюсь, тебе понравится, дорогая. Это мой свадебный подарок.
Купер открыла коробочку. На бархатном ложе лежало колье с бриллиантами и изумрудами. Ее поразила величина и ценность камней.
— Генри, оно великолепно!
— Это Бушерер. Надеюсь, ты наденешь его на свадьбу.
— Ты так щедр. Я просто слов не нахожу!
Он помог ей надеть колье. Яркие зеленые камни горели на бледной коже. Она посмотрела на себя в зеркало. Генрих встал у нее за спиной.
— Ты почему-то сомневаешься, — осторожно сказал он.
— Это потому, что мама всегда говорила — изумруды приносят несчастье. — Она увидела, как он изменился в лице. — Прости. Я сморозила глупость.
— Вовсе нет, — мрачно произнес он. — Я пойму, если ты не захочешь их надеть.
— Конечно я их надену. — Она обернулась, чтобы поцеловать его. — С гордостью. Ты заставляешь меня чувствовать себя королевой.
На следующий день Купер нашла время, чтобы забежать в агентство «Франс Пресс» и отправить статью. Ее поразил клацающий телетайп, который равнодушно изрыгал из себя сообщения со всего мира.
Выйдя из агентства, она столкнулась с человеком, спешившим ей навстречу. Им оказался Хемингуэй, как всегда встрепанный и вырядившийся в рубашку с короткими рукавами, несмотря на холод. Он поставил на тротуар футляр с пишущей машинкой и обнял Купер так крепко, что у нее перехватило дыхание.
— Как ты, черт возьми?
— Буду в порядке, когда заживут сломанные ребра, — ответила она, улыбнувшись. Ей была приятно встретить соотечественника-американца, хотя Хемингуэй умел подавлять одним своим присутствием.
— Где я могу починить машинку? — требовательно спросил он. — Дитя, это срочно. Обещаю в ответ угостить тебя обедом.
— На обеду меня нет времени. Я спешу.
— Даже не думай так просто от меня отделаться.
Она вздохнула:
— Какой марки машинка?
— «Ремингтон».
— Я знаю, где их мастерская. Это в десяти минутах ходьбы.
— Тогда идем.
Пока они шли до бульвара Капуцинок, Купер спросила:
— Вы ведь больше не собираетесь ко мне приставать?
— Только не на трезвую голову, — ухмыльнулся он. — Для этого я слишком тебя уважаю. Видел твою статью в «Лайф». Неплохо для девчонки, у которой еще молоко на губах не обсохло. Ты прирожденная журналистка.
— Я стараюсь. — Похвала была ей приятна.
— И все равно, журналистика — продажная профессия, но ты умело выбираешь клиентов, надо отдать тебе должное.
В мастерской у него забрали побитый жизнью «Ремингтон», а на время ремонта выдали напрокат другую машинку, которую он тут же прижал к груди. Купер посочувствовала ему: она-то хорошо представляла, каково журналисту вдруг остаться без пишущей машинки. Потом, как и обещал, он повел ее обедать в бистро. Там, за бутылкой бургундского и уткой-конфи, они обменялись новостями.
— Слышал, ты выходишь замуж за этого чокнутого русского, Беликовского?
— Ну а как ему быть нечокнутым? Он ведь берет меня в жены.
— Значит, это правда. Что ж, тебе больше никогда не придется беспокоиться о деньгах.
— Я выхожу за Генри не ради денег, Эрнест.
— О, ну конечно! Тебе просто нужен мужчина постарше на роль папочки.
Она ткнула в его сторону ножом, чтобы он перестал дразниться.
— Несколько недель назад я встретила Амори, — сообщила она. — Он возвращался в Германию. С тех пор я о нем ничего не слышала.
Хемингуэй нахмурился:
— Значит, ты ничего не знаешь?
— Не знаю о чем?
— О его нервном срыве. Его отправили в госпиталь в Бельгии.
Купер была шокирована.
— Он был очень дерганым, когда я его видела. Но такого я не ожидала.
— Ему поставили диагноз «нервное истощение». Он писал крупную статью. Ну сама знаешь, ту самую, за которую рассчитывал получить Пулитцера. Работал день и ночь, документируя все эти ужасы. Но в конце концов не выдержал и сломался. Армейский врач давал ему какие-то пилюли. И в один прекрасный день он принял всю упаковку разом. Они вовремя это обнаружили, еле успели. Сделали ему промывание желудка и отправили в Брюссель под тщательным присмотром.
— Бедный Амори! Я чувствую себя виноватой.
Хемингуэй выставил ладони в протестующем жесте:
— Послушай меня. Только не начинай думать, что это имеет к тебе какое-то отношение. Это не так. Тебе ясно? Амори всегда кичился тем, что его ничто не трогает. А тут его затронуло. Такое невозможно забыть, и неважно, каких ужасов войны ты прежде навидался. Самого генерала Паттона в Ордруфе рвало, как зеленого юнца.
— Амори говорил мне, что его тянет испытывать ужас.
— Такое случается. Жуткие события задевают какую-то струну в людях определенного склада. Они испытывают необычайный подъем, даже эйфорию. Но, как и любой наркотик, это выветривается, и наступает реакция — депрессия, отчаяние. Им нужна новая доза. И они пытаются воспроизвести или вернуться в ту обстановку, которая запустила такую реакцию. Это превращается в замкнутый круг из взлетов и падений, затягивающий без остатка. Достижение пиковых состояний становится самоцелью. Это опасная болезнь, которая в итоге сжирает тебя целиком.
— Похоже, вы знаете, о чем говорите.
— Может быть, — мрачно усмехнулся Хемингуэй. — Может, поэтому я и стал писателем. В лагерях творилась не просто жестокость, а настоящие зверства. В это просто невозможно поверить.
— Война вытащила на поверхность все самое худшее в людях, — заметила Купер.
— Чтобы пробудить в человеке темную сторону натуры, многого и не требуется. Война для этого не нужна, — сказал Хемигуэй, снова взяв нож и вилку. — У тебя неплохие мозги, дитя.
— Вы имеете в виду, для женщины? — нарочито любезно уточнила она.