Хорея - Кочан Марина. Страница 13
Став старше, я часто представляла себе любовьмоих родителей, когда они были молоды. Я заглядывала в ящик со стопками старых писем: папа писал маме из армии, когда только родилась сестра, несколько раз в месяц. Он ездил в командировки, и они переписывались в каждый его отъезд. Я брала стопки и взвешивала в руках.
Мама рассказывала мне, как вместе с папой они ездили в лес за грибами на мотоцикле с коляской, как по подворотням отлавливали бездомных кошек для ее опытов. Мне эти истории казались очень романтичными. На свадебной фотографии они страстно целуются, а на моем любимом фото с дачи мама приникла к отцу, обняла его одной рукой и они оба смеются. Для друзей и коллег они всегда были идеальной парой. Оба красивые, умные, кандидаты наук. Сложившаяся семья, большая квартира. Я пытаюсь вспомнить ту идеальную семью, я немного ее застала.
На людях всегда веселая, мама любила быть в центре внимания. Она была способна растормошить любого, щедра на громкие высказывания. Всегда была первой, когда нужно было кого-то поздравить, выступить с речью, писала длинные поэмы на юбилеи, рисовала портреты друзей и коллег обычной шариковой ручкой, громче всех пела за праздничным столом, организовывала взрослые и детские дни рождения по своим сценариям. К ней тянулись, ее боготворили, награждали комплиментами. Но дома черная грусть забирала ее к себе под крыло.
— Нас просто сглазили, — любила повторять мама, когда заболел отец. — Мы были слишком хорошей семьей. Много завистников.
Как-то она выпила всю пачку снотворного разом и проспала много часов, пока я молилась, чтобы она выжила. В другой раз стояла на расшатанной табуретке у распахнутого окна на балконе.
— Не хочу, ничего не хочу, — повторяла она. И тогда я тоже встала рядом с ней. Осенний ветер развевал наши ночные рубашки. Меня трясло от холода, и от злости, и от страха за нас.
— Ладно, — сказала мама, — давай спускаться.
Один раз она ушла морозным вечером. А когда вернулась через несколько часов, сказала, что пошла умирать в лес, но по дороге встретила свою смерть в обличье старухи.
Однажды, когда дети сестры гостили у нас, они соорудили себе домик: завесили стол одеялом и превратили его в шалаш. Когда племянники ушли, вдруг пропала мама. Я нашла ее в этом домике. Она сидела там в уголке, свернувшись в клубок, и ждала, когда я ее найду. Мама часто менялась со мной ролями. Спрашивала моего совета. Возлагала на меня ответственность.
По пятницам, а иногда и в другие дни, она приходила домой нетрезвая. На работе у нее были две любимые подруги, с которыми можно было выпить прямо в институте. Я с тревогой ждала ее возвращений, это всегда была рулетка. Я стеснялась звать домой гостей. Никто не должен был знать о нашей семейной тайне.
Один раз, я была тогда еще ребенком, в нашей квартире зазвонил телефон. Я подняла трубку, и незнакомый женский голос произнес: «Говорят, Игорь Кочан убил свою жену». И короткие гудки.
Это был выходной день, родители остались дома. Я сразу рассказала все маме. Она отреагировала на удивление спокойно. С ее верой в провидение, гадания, домовых, фатальность событий я ожидала фразы вроде: «Так и будет, он меня убьет, это звонила ясновидящая».
— Это ненормальная с работы, — сказаламама. — Она давно завидует нашей семье. Не стоит обращать на это внимания.
Но для меня этот звонок был знамением. Я стала ждать конца.
Папа «убивал» маму много раз. Самый первый сохранился в моей памяти кадрами из нуарноготриллера. Цвета темные, потому что происходило все ночью, отдельные детали выхвачены оранжевым светом уличного фонаря за окном. Мне было тогда шесть лет, сестра еще жила со мной в одной комнате. Я проснулась оттого, что она вскочила и, прикрыв руками лицо, побежала в гостиную. Я побежала за ней. Мама сидела на темно-красном бархатном кресле прямо у входа в комнату, она тоже закрывала лицо руками, защищаясь от ударов отца. Мне хорошо запомнились ее молочно-бежевые ботинки на шнуровке с высоким каблуком, они лежали рядом с ее ногами. В этих бежевых ботинках мама летала на конференцию на Аляску, на фотографиях оттуда ее коричневое пальто и молочные ботинки сливаются с цветом ландшафта. Она обнимает оленя, как старого друга. Олень тоже коричневый. С молочно-белыми рогами. Вся одежда, которая в тот момент была на маме, больше всего мне нравилась. Черный приталенный сарафан с кружевами, белая блузка и бархатное коричневое пальто, которое она не успела снять. Отец затащил ее в комнату из коридора, чтобы мы не проснулись. Но мы проснулись.
Папа ненавидел, когда мама выпивала, когда задерживалась с подругами на работе. Он моментально выходил из себя. Теперь, зная о его болезни, я могу хоть немного оправдать эти зверские атаки, ведь сильная немотивированная агрессия — один из ранних симптомов. Или не могу? Каждый раз, когда он поднимал на нее руку, я молилась, чтобы он умер и все закончилось. И я молилась каждый раз, чтобы она не лезла к нему с претензиями, со своими речами о смысле жизни, с дурацкими вопросами, которые и меня бесили.
Он бил ее в лесу за домом. Я долго еще замирала по ночам, если слышала чей-то крик за окном.
Папа душил ее подушкой в гостиной. Бархатные чехлы, сшитые ее руками, темные, как венозная кровь. Маму расстраивало, что к ним всегда прилипает мусор и кошачья шерсть. Я не любила эти чехлы. Мои пальцы неприятно шершавились от прикосновения к ним.
Когда мне было двенадцать, я ушла ночевать к подруге, а вернувшись домой наутро, застала маму в моей комнате возле зеркала. Она замазывала тональником желтые и коричневые пятна на теле, растекшиеся лужи боли. Я ненавидела их обоих. Ее — за провокации, за алкоголь, за то, что, когда она выпивала, не могла удержать языка. Его — за то, что он слишком сильный.
На Восьмое марта он повалил ее на кухне на пол, лицом вниз, и сел на нее сверху. Он накинул ей на шею фартук и стал затягивать его все сильнее. И тогда она притворилась мертвой, чтобы выжить. Я была в Питере, мама рассказала мне об этом по телефону.
Когда мне исполнилось тринадцать, мама решила, что пришло время говорить и со мной о том, что ее волновало. Она заходила ко мне без стука.
— Ради чего ты живешь? Ради кого? — вопрошала она, опираясь одной рукой на комод, пока я скрывалась за раскрытой книгой или целиком пряталась под одеяло. Это был вопрос риторический, отвечала она всегда за меня.
— Я думала, что научила вас с Олесей этим вещам. Я думала, что передала вам самоеважное. — Мама печально качала головой. — Но ты выросла эгоисткой.
Мама любила красивые метафоры и цитаты из разных мультфильмов и книг. Чаще, чем другие, она вспоминала лиса из «Маленького принца» и «Чертенка номер тринадцать». Концепции этих историй казались ей похожими. Ты в ответе за тех, кого приручил, любить нужно окружающих, а не себя. А то превратишься в тех самых чертей из мультика.
— «Как это ты себя не любишь, нужно любить себя, чтоб все крутилось вокруг тебя». Так мне говорила моя мама. — Она кивала головой. — Но я не научилась. Не научилась ради себя жить. Живу только ради вас.
Потом начинала плакать.
— «Поплачь-поплачь, меньше писять будешь», да, так она мне всегда говорила. Моя мама. Запомни, слезы — это жалость к самому себе.
Я запомнила. Мне всегда казалось, что плакать — это неискренне. Эгоистично.
— Люби… всех. — Тут мама всегда делала долгую театральную паузу между двумя словами. Второе она произносила с каким-то сиплым свистом, словно это были последние слова в ее жизни, завещание мне.
Я старалась любить ее изо всех сил. Я пекла торты ей на день рождения, всегда вовремя приходила домой, всегда занимала ее сторону, когда они ругались с отцом. Но ей всегда не хватало. Я не могла стать матерью своей маме. И не могла прогнать черную тоску, вытрясти ее. Став взрослой, я почти перестала касаться тела матери.
Мама уволилась с работы во время ковидного карантина. Работа — последнее, что держало ее на плаву. «Если она уволится, то совсем перестанет выходить из дома», — обсуждали мы с сестрой в переписке.