Хорея - Кочан Марина. Страница 14
Всю жизнь она проработала в одном месте и в одном коллективе старшим научным сотрудником, писала статьи и диссертации, ездила на конференции, публиковалась в зарубежных журналах. Но ни работа, ни признание, ни бесконечные приглашения выступить не смогли вытянуть ее, когда разрушилась семья.
Когда умер сначала папа, а через восемь месяцев и бабушка, она начала говорить об увольнении в каждой нашей беседе.
— Вот уйду и буду писать картины, печь торты. Стану наконец-то заниматься тем, на что не хватало времени. Нет, ну как ты думаешь, уволиться мне или нет? — задавала она каждый раз один и тот же вопрос.
— Мам, я не знаю, ты должна сама принять решение. Никто лучше тебя не знает, как поступить, — отвечала я.
Спустя шесть лет она все же решилась.
— Они еще попросят меня вернуться, поймут, как я нужна. Но мне-то это не надо, — сказала она, тяжело дыша в трубку.
Я вдруг на расстоянии почувствовала запах выпитого ею коньяка.
Теперь она наконец-то могла отоспаться после бессонных ночей. Потом раскачивалась до середины дня, иногда красилась, чтобы выйти до ближайшего магазина или банка, но чаще снова ложилась: болтала по телефону, пересылала видео и картинки в ватсапе, смотрела сериалы. Теперь ей не нужно было, хромая на обе ноги, ковылять до автобуса, присаживаясь на каждой скамейке. Она закрылась дома, и болезни быстро стали множиться, цепляясь друг за друга. Они захватили ее тело. Сердце, одышка, диабет, суставы, колени, голова, маленькие незаживающие ранки на руках и спине. Большие твердые шишки на запястьях и возле щиколоток. Синяки под глазами. Отеки.
Она впервые стала хозяйкой своего времени. Без детей, без двух инвалидов — папы и бабушки, — за которыми нужен был ежедневный уход. Ей принадлежало все свободное время, которое она ничем не занимала. Грусть жила внутри нее всегда, но теперь заполнила ее целиком, выбралась наружу и не давала сдвинуться с места.
Сава разбудил меня в семь утра. В квартире было тихо, телевизор молчал. Значит, мама все же смогла уснуть. Я прокралась на кухню с Савой на руках и занялась поиском какой-нибудь крупы, чтобы сварить кашу. Кухня маминой прежней квартиры, той, где она прожила тридцать лет, была в три раза больше этой. Мама никак не могла подстроиться под новые габариты и под свое одиночество, продолжала покупать продукты в таких масштабах, словно завтра на нас обрушится тотальный дефицит. Упаковки громоздились друг на друга, прижимались картонными и целлофановыми боками: засыхающий зефир, прошлогодние конфеты, старый хлеб, коробка с рассыпающимися специями. Я взяла молоко из холодильника и не смогла найти ему место, когда ставила обратно. Я вспомнила, что раньше мама приносила его в пластиковых полторашках из-под лимонада. Молоко давали на работе. Молоко подопытных коров, один раз мама показала мне их. В бока им ставили канюли — это когда у коровы в боку дыра, в нее можно засунуть руку. Мама долго работала с коровами и оленями. А потом сменила профиль и перешла на людей, стала физиологом.
Мама стала часто перекусывать в комнате перед телевизором, и днем и ночью, прямо как когда-то отец. Усталость тела, усталость от жизни — это есть и спать в одном месте. А может, мама просто наконец освободилась от социальных норм и разрешила себе есть там, где хочется. Пусть крошки останутся в кровати и на полу. В ее «келье», как она называла спальню, жили блюдечки с остатками чипсов под пиво и фисташками. Мама теперь любила все маленькое и хрустящее. Она почти перестала готовить, потому что привыкла готовить только для других, привыкла, что кто-то может оценить ее суп, ее мясо в соусе, ее торт «Прага» и маленькие, размером с детскую ладошку, эклеры.
— О, а вы уже проснулись.
Я слышу, как мама медленно идет на кухню. Я знаю — в руках у нее пустая чашка из-под воды. По ночам она много пьет — кажется, это первая стадия диабета. Она постоянно жует маленький кусочек резины (чтобы рот смачивался слюной), отрезая ее от хозяйственных перчаток. Резина скрипит на зубах, звук такой, словно кто-то зимой пробирается по сугробам. Я слышу этот звук издалека, он уже стал привычным. В пустой принесенной чашке она сейчас заварит растворимый кофе с лимоном.
— Будешь кашу? — спрашиваю я, заранее зная ответ. Утром мама съедает только маленький бутерброд: черный хлеб, сыр и масло.
— Ты же знаешь, я почти не ем, — говорит она, зевая. — Но ночью вот жарила себе маленькие хачапури. Они у меня получились просто… — Она прикладывает ко рту пальцы, сложенные щепотью, и причмокивает. — Все равно ведь мне не спится. Вот и завтракаю ночью. Что приготовить вам на обед?
— Мы бы не отказались от твоего борща. Сава обожает борщ, это его самый любимый суп.
— О, борщ, правильное решение, — кивает мама. — Тогда сходи в магазин за свеклой. У меня осталась одна, уже скукожилась.
Много лет, в каждый мой приезд, наши разговоры вращаются вокруг еды. Как на плохом свидании. Все другие темы остаются словно за очерченным нами кругом. Еда — это то, о чем можно вести беседы бесконечно.
Я размышляю о еде как о маркере человеческого состояния. Когда я приехала домой после четвертого курса, мама встретила меня с поезда одна.
— Поешь чего-нибудь. Ты, наверное, голодная с дороги. Там, в холодильнике, есть салат, — сказала она устало, когда мы вошли в квартиру, и отправилась к себе в комнату.
Я нашла магазинный салат в пластиковом круглом контейнере. Это был первый раз, когдамама не приготовила ужин к моему приезду.
Папа не сразу вышел из гостиной. На нем была черная вязаная шапка, плотно облегающая голову. Он сильно похудел. Втянулся, стал незаметным его всегда круглый, массивный живот. Мы неловко обнялись. Его кисти повисли за моей спиной.
— Ты чего в шапке? — спросила я. — Дома же тепло. И сейчас лето.
— Не знаю, просто так. Удобнее.
— Дуркует он потому что, — сказала мама раздраженно, возвращаясь на кухню.
Отец двинулся в ее сторону, подволакивая одну ногу, словно та онемела. Замахал на маму руками.
— Иди. Иди к себе — нечего тут шастать, — она указала рукой в сторону гостиной и освободила ему дорогу.
Под словом «дуркует», как оказалось, скрывалась не только шапка. Папа стал прикладывать к окнам странные записки. Я нашла одну, прислоненную на кухне к стеклу, надписью наружу: «Уходите».
Папе казалось, что за ним следят. Он подолгу зависал возле окна, высматривая что-то. Он просил их оставить его, пока еще мог держать ручку в руках.
— Видишь? — спрашивал он у меня, подходя к окну. — Они снова тут.
— Кто «они», пап?
— Вон. В черном.
Но во дворе никого не было.
Мама и бабушка боялись отца. Костлявый и худой, шатающийся и обезумевший, он все еще имел силу в руках и теле. И все еще мог ударить.
Он называл теперь бабушку сумасшедшей старухой. А та кричала ему в ответ, что он идиот и дурак. Когда они встречались в коридоре, отец гнал ее назад, в комнату, не давая пройти. Мама называла их «мои инвалиды». Объединяла в одно, мрачное и тяжелое. Кроме нее, некому было тянуть этот груз.
За четыре месяца до смерти папа разбил бабушке голову чашкой, пока мама была на работе. Она вернулась домой и увидела брызги крови на обоях в коридоре. Папу увезли в психиатрическую клинику, но уже через месяц он вернулся домой.
— Я теперь вообще не могу оставить их одних, — говорила мне мама по телефону.
— Мам, я приеду на каникулы, и мы что-то решим, хорошо? Мы что-нибудь придумаем. Не знаю, что могу сделать, пока я в другом городе.
Летом перед смертью отца в квартире нечем было дышать. Входя с улицы, можно было словно пощупать плотный воздух, в котором смешались пот и грязь двух тел, бабушки и папы, запахи нестираного белья, запахи лежалого и кислого, мочи и кала. Бабушка уже не вставала сама, папа еще ходил по квартире, но уже не мог ходить в унитаз, не мог сам перешагнуть бортик ванной.
Когда он обкакался в штаны, мы загнали его в глубокий таз посреди гостиной, раздели. Вниз по худым ногам стекало коричневое, смрадное. Увидев папино голое тело, я не испытала стыда, возможно, потому, что и папа не испытал его тоже. Он был отстранен от своего тела, он вообще был как будто не здесь, топтался в этомтазу, а сам был где-то далеко. Мы обмывали его с двух сторон двумя тряпками. Он старался удержать равновесие. Его пенис болтался между ног, словно сдутый шарик. Я впервые видела член моего отца. Его худые ягодицы впали, как щеки мертвой рыбы. Это омовение стало нашей единственной близостью. Я трогала его кожу, касалась ее через ткань, гладила тряпкой. Потом мы сменили ему белье на диване, надели чистую одежду.