Хорея - Кочан Марина. Страница 15

— Он ведь не признает памперсы, гаденыш такой. Устроили из дома сортир. Что один, что другая. Мажет стены своим гэ. — Мама не произнесла этого слова до конца.

Она много раз потом вспоминала, что лишь один раз я помогла ей вымыть отца. Матери всегда не хватало соприсутствия, разделения ответственности. А эта ответственность была ей не по силам.

Тем летом я написала своей подруге Кате, которая была единственным моим знакомым врачом.

— Мы можем поставить его на очередь в кунибский интернат, — ответила она. И, почувствовав мое замешательство, добавила: — Это даже не интернат, а скорее лечебный санаторий. Но уже насовсем. Там есть врачи. Твой папа будет под присмотром. Это лучше для него, поверь. И для мамы твоей тоже. Это не очень далеко, вы сможете его навещать.

Папа был в очереди сто девятым.

В то лето перед интернатом мама решила делать ремонт на кухне. Я разгребала шкафы, чтобы помочь ей перед тем, как придут рабочие. Они уже сняли коричневый, цвета молочного шоколада фанерный пол, оставив голые щербатые доски. Папа все время запинался о них в своих больших черных пластиковых тапках, попадая в широкие расщелины.

— Да не ходи ты сюда, — шипела я на отца из кухни, когда он приходил. — Ну чего ты опять хочешь?

И он отшатывался во мрак коридора, исчезал.

Он все время был голодным, ел все, что мог найти. Мама купила второй холодильник и уносила теперь всю еду в комнату, чтобы он не мог до нее добраться. Я приготовила творожную запеканку, оставила ее остывать. А когда вернулась, увидела, как папа стоит у плиты и ест ее, обжигаясь, прямо со сковороды. И я разозлилась. Я кричала на него, как на провинившегося маленького ребенка, а он все стоял с ложкой в руках и улыбался, пока я не отобрала ее и не прогнала его с кухни.

Уезжая рано утром в Петербург, я собиралась тихо, чтобы не разбудить его. Мне не хотелось прощаться.

«Я договорилась обо всем, на этой неделе можно его привезти», — написала Катя почти сразу после моего отъезда. В маленьком городе все друг друга знают, и, даже если ты сто девятый, ты можешь легко стать первым.

Спровадить отца в интернат можно было только обманом. Он ни за что не покинул бы дом добровольно. И тогда сестра сказала ему, что ей нужна его помощь, разобраться со счетом в банке. И усадила его в свой оранжевый «шевроле».

— Он выглядел обиженным первое время, когда мы к нему приезжали, — рассказываламама. — Но потом как-то пришел в себя и даже обнял меня однажды на прощание. Мы же каждую неделю к нему ездили, по выходным.

— Вы вините себя, что отдали отца в интернат? — удивленно восклицает мой психолог на сеансе, словно эта мысль — самое абсурдное, что ей приходилось слышать.

— Ну да, наверное, виню, — мямлю я в ответи уже чувствую знакомый сухой ком в горле, я знаю — еще пять минут, и я уже не смогу говорить об этом. Я начну задыхаться, и слезы польются сами. Поэтому я делаю глоток воды из стакана и откидываюсь назад на твердом диване-книжке.

— А еще, еще кого вы вините? Назовите всех вслух, вам станет легче, — говорит она спокойным, будничным тоном.

Не дождавшись ответа, она задушевным голосом рассказывает, как они тоже отдали бабушку в дом престарелых.

— Поверьте, так было лучше, другого выхода не было. Такое случается, такое бывает. И им там легче, и вам тоже. Вам нужно это принять.

Я больше не прихожу к ней на сеанс.

Перед обедом я cобираюсь сходить в магазин и заодно прогуляться до ближайшего парка с Савой.

— Пойдешь с нами? — спрашиваю я маму.

У мамы болят суставы, болят колени. Она жалуется теперь и на «иглы», пронзающие ее легкие при любой физической нагрузке. Ее дыхание становится хриплым, стоит немного отойти от дома. У нее часто темнеет в глазах. Обычно она ходит в «Малышку», магазин в доме напротив. Реже — в «Магнит» или «Пятерочку» на соседней улице.

— Да, надо выйти подышать, помои вынести, — вздыхает она.

В свои семьдесят мама по-прежнему не показывается без макияжа на улице. Она красится, чтобы вынести мусор в соседний двор. Ее тени яркие: цвета меняются от фиолетового до зеленого, ногти и губы переливаются перламутром, блестками, розовыми градиентами. Без макияжа и яркой одежды она словно не видит себя в зеркале.

— Совершенно нечего надеть, — говорит она, глядя на забитый одеждой шкаф. — Все мало́. Я ведь так поправилась. Новое не успеваю покупать.

Перед выходом из дома она долго сооружает на голове пышный начес.

Мы спускаемся во двор, я сажаю Саву в коляску и беру маму под руку. Мы идем очень медленно, я чувствую тяжесть каждого шага. Мама присаживается на скамейке у соседнего подъезда.

— Немного передохну, — говорит она. — Вы идите в парк, а я медленно до магазина доползу и назад. Парк уже не осилю.

Пока мы гуляем в парке, я пишу сообщение Кате о болезни Гентингтона. Я пишу о том, что симптомы очень похожи, но у меня нет доказательств, и прошу ее помочь.

— Я попробую найти его медицинскую карту, в интернате она должна была сохраниться. И в морге тоже, наверное, что-то осталось. Посмотрим, что там писали ему. Не переживай.

Она спрашивает, как там мама.

— Не очень. Как всегда.

Катя перезванивает мне в тот же вечер.

— Оказывается, морг затопило в прошлом году. И вся гистология у них пропала. Так что проверить еще раз не сможем. Зато в интернате нашли карту. Там написано про Гентингтона. Он к ним уже поступил с этим диагнозом. Может, его обследовали, когда лежал в психиатрической.

Я пересказываю маме разговор с Катей. Мама смотрит сериал по каналу «Россия». Она впервые слышит о диагнозе в карте.

— Как эти недоумки могли вообще поставить диагноз, — ворчит она.

Мне нужно знать детали, подробности. Я была слишком далеко, но теперь болезнь подобралась ко мне и моей сестре, к нашим пятерым на двоих детям. Мы все в опасности.

— Зачем тебе все это? — спрашивает мама.

У меня глубокая депрессия.

Ты заставляешь меня погрузиться в дурные воспоминания.

А хочется помнить только хорошее.

Врагу не пожелаешь прожить такую жизнь.

Мне было так плохо, просто хуже некуда.

Слишком мало я вам рассказывала всего негативного.

До сих пор жива, к сожалению.

У вас в памяти над папой прямо ореол славы.

Сейчас буду плакать.

Я же всех жалею. Кошек, собак. А меня — никто.

Обидно.

Иди к себе.

Когда я пишу эту книгу, все время думаю, что скажет о ней мама. Хватит ли мне духу рассказать ей. «Конечно, ты же любишь своего папочку. Папочка самый классный, а мама плохая», — любила она повторять из раза в раз, в любой ситуации, когда ей казалось, что я могу случайно встать на сторону отца. Хоть в чем-то с ним согласиться.

Я пишу книгу о болезни и смерти отца, но думаю все время о том, какой будет смерть моей матери. И о том, как я не смогу ее пережить. Я думаю, как мне прирасти обратно, пока она еще здесь. Как принять их обоих, мать и отца, и как их разделить.

Вечером мы сидим в маминой спальне. Завтра нам улетать обратно, и я уже собрала вещи. Сава спит, а мы пьем красное полусухое, заедая сочными ягодами клубники.

— А помнишь, как ты в Питере кормила менятакой же клубникой? — Она произносит это так, словно я и правда кормила ее со своих рук. — Это когда я приехала к тебе в коммуналку. Мы тогда смотрели какой-то старый черно-белый фильм, а какой — никак не могу вспомнить, ты не помнишь?

— Нет, мам, не помню, у меня вообще плохая память, я даже не помню тот вечер.

После вина мы выходим на балкон, курим ее тонкий яблочный «Kiss». За окном душно и тревожно, это подбирается гроза.

— Ух, как сверкнуло! — восклицает мама и прижимается ко мне. — Вот такая я трусиха, представляешь?