Серебряный город мечты (СИ) - Рауэр Регина. Страница 90
Я иду.
Вырываюсь с каждым шагом вперёд, ускоряюсь.
Я бегу.
Срываюсь на бег, не слушая окрика Дима. Проношусь между цепочками жёлтых фонарей, по больничной аллее к монструозному зданию главного корпуса «Гомольце». Толкаю одну стеклянную дверь за другой, влетаю, задевая кого-то, в слепящий белыми лампами и окнами холл.
Пересекаю.
— Пани Власта… Власта Меньшикова… вам доставили… привезли… час назад… — я говорю быстро, сумбурно.
Впиваюсь взглядом в безликую женщину, что сидит за стойкой информации. Она же поднимает голову в белоснежном колпаке.
Ну же.
Скажи немедленно, что она жива, что в порядке, что хорошо всё будет.
— Прошу прощения, пани, я не совсем…
— Меньшикова Власта, семьдесят три года, — я повторяю, прикрываю на миг глаза, чтоб не завизжать, сказать спокойно и любезно. — Её привезли в вашу клинику около часа назад. Инсульт. Она — моя бабушка.
— Кветослава! — зовёт… Элишка.
Окликает.
И к безупречной помощнице пани Власты, враз забывая про женщину, я оборачиваюсь стремительно.
Молча.
Я смотрю, как из прозрачного, какого-то совсем не больничного, кресла она поднимается плавно, направляется ко мне.
— Ещё раз здравствуйте, Кветослава, — она улыбается вежливо, профессионально, и в глазах её, синих, целое море этой вежливости и профессиональности. — Мне весьма жаль, что всё так вышло. Однако вам пока не стоит волноваться. Пани Властой, я узнала, занялся Мартин Догнал. Он высококлассный специалист, доктор мед…
— Как она? — я перебиваю.
Не хочу слушать про научные степени, заслуги пред отечеством и мировой общественностью заодно, о которых Элишка явно тоже узнала.
Она же всё и всегда знает.
Выясняет.
— У пани Власты произошел гипертонический криз, повлекший за собой новое кровоизлияние в головной мозг, она потеряла сознание. Я пыталась оказать первую помощь, но в себя она не пришла. Доктор Догнал сказал, что кома. Её забрали в реанимацию, это второй этаж, — отвечает, послушно переключаясь, Элишка бесцветным голосом, фирменным. — Он обещал сообщить, когда будут какие-то изменения.
— Когда они будут…
У меня цедиться злостью.
На всё и сразу.
На Элишку, которая рассказывает заведено и равнодушно. Она говорит спокойно тогда, когда мне хочется кричать, бежать в реанимацию, трясти этого Догнал и требовать, чтоб бабичку они спасли.
Хоть что сделали, но спасли.
И плевать мне, если они не боги.
— Думаю, вам стоит знать. Мы читали с пани Властой корреспонденцию. Каждое третье воскресенье месяца после ужина мы читаем полученные письма и я пишу под её диктовку ответы. Ваша бабушка…
— …любительница старых правил и приличий.
— Если вам будет так угодно, — голову, светлые волосы на которой уложены волосок к волоску, Элишка чуть склоняет, соглашается невозмутимо. — В душевное волнение её привело одно из писем. Мне неизвестно, что там было, она читает их всегда сама. Прочитав же это письмо, пани Власта попросила стакан воды. Мне пришлось дойти до кухни, когда я вернулась, она была уже без сознания.
— Но она выживет, — я говорю упрямо.
Не слушаю её.
Пропускаю, когда Элишка куда-то девается. Прощается и растворяется в светлом-светлом ярком холле или темной-темной ночи за окнами. Она уходит, поскольку переживания и тем более ожидания в белых стенах больницы в её обязанности не входят.
А я… я сижу.
В грёбаном таком не больничном кресле, в котором ноги я к себе подтягиваю, обхватываю руками колени.
Раскачиваюсь.
Жду.
И жду.
И ещё сто тысяч раз жду, покачиваясь вперёд-назад и не думая. Ни о чём не думаю, только смотрю на квадратные чёрно-белые часы над проходом в один из светлых-светлых коридоров. И чёрная минутная стрелка этих часов, застывая на каждой чёрной же цифре, отсчитывает вечность, в которой я сижу.
Жду.
— Север, — Дим приседает передо мной.
Кладет горячие, обжигающие даже сквозь его накинутую куртку, руки мне на плечи. Тормозит, не давая вновь качнуться, и обеспокоенность в его голосе улавливается слишком. Она пробивает оцепенение, мой застывший, сузившийся до чёрно-белых часов мир, заставляет вскинуться, вглядеться в его глаза, что разглядеть почему-то не получается.
И, разлепляя губы, я только выговариваю:
— Она выживет.
— Выживет, — он соглашается.
И это злит.
То, что соглашается он послушно и моментально, будто успокаивая.
Будто сам в это не верит.
— Она выживет, — я повторяю, стучу по нему, сжимая из последних сил кулак, что тут же разжимается, остается лежать на его плече, а я смотрю в карие глаза, цепляюсь за них, чтобы в истерики не забиться, не рехнуться. — Ты её не знаешь. Бабичка… она сильная, она справится. Она даже против толпы может одна. Она не дала. Когда за дедечкой пришли…
В августе шестьдесят восьмого.
Никогда-то бабичка не заговаривала про события той пражской весны, того лета и того августа, в который мир обезумел. Она наложила вето на эту тему в нашем доме, держала нейтралитет, за который Любош её порицал, и про то, что тогда было, я узнала от пани Богдаловой.
Она рассказала.
Неохотно.
Пусть про молодость свою пани Катаржина и любила вспоминать детально, говорила множество раз, какие значимые молодые люди за ней ухаживали и как они почти во Влтаву от её отказов бросаться готовы были.
Она делилась всем, кроме того года.
И того, что моя бабичка бежала через весь парализованный полный баррикад, людей и танков город к самому обычному дому в предместье Праги.
Там жил тогда дедечка.
О котором кто-то рассказал.
Напомнил, что он русский, один из тех, кто в страну пришёл. И людям, что стали толпой и не стали людьми, этого хватило. Им было не объяснить, что Александр Меньшиков имел свои счёты к советам, из-за которых после красной революции его потерявших всё родителей из страны выдворили.
— Им был нужен кто-то. Чтоб злость сорвать. Чтоб кровь. Чтоб русский в ответ за чеха, вот только дедечка к этой власти не имел отношения, — я рассказываю, и говоря не сорваться в пропасть крика и ужаса легче. — Пани Катаржина сказала, что бабичка успела в последние минуты. Она спрятала его и вышла на крыльцо к местным, требовавшим отдать русского. Я… я не знаю, что она им сказала, но они ушли. Она смогла. И сейчас сможет.
Выживет.
Всем врагам и даже мне на зло.
— Ты в неё пошла, да? — Дим улыбается внезапно.
Невесело.
Убирает прядь моих волос мне же за ухо.
— Почему?
— Такая же… отчаянная…
— Я…
Я собираюсь возразить, сказать, что бабичка, она — да, храбрая и стойкая, а я… я просто Попрыгунья Стрекоза. Беспечная и безмозглая идиотка, которая делает, а не думает, и храбрости в этом никакой нет.
Одна дурость.
Вот только… я не успеваю ему это сообщить, ибо зовут, спрашивают строгим резким голосом, кто здесь по поводу Власты Меньшиковой ждёт.
— Я.
— Мы.
Мы говорим одновременно.
Врезаемся друг в друга, потому что лоб ко лбу, касаясь, оказаться когда-то успели, и в сторону говорившего мы поворачиваемся во всех смыслах неловко. Выпрямляется первым Дим, подает мне руку, помогая встать.
Не свалиться.
— Я её внучка, — я говорю.
Держу осанку, подбородок и голос, что слушается на исключительном упрямстве. Оно ж у меня врожденное, от бабички.
И от миллиарда невидимых игл, впивающихся разом в одеревеневшее тело, я не кривлюсь, только сжимаю крепко ладонь Дима.
— Что с ней?
— Власта Меньшикова в стабильно тяжёлом состоянии, — доктор Мартин Догнал смотрит, сообщает скупыми и сухими фразами, умными словами. — Мы сделали МРТ, у неё путаменальная супратенториальная гематома. Учитывая объем кровоизлияния и имеющийся неврологический дефицит, я буду выступать за оперативное лечение, но подобное решение принимается, как вы понимаете, консилиумом, к тому же…
Не понимаю.