Вавилон. Сокрытая история - Куанг Ребекка. Страница 50
На следующий день, промучившись три часа на занятиях, Робин отправился в медицинскую библиотеку и порылся на полках, пока не нашел справочник полевого врача. Затем он отправился на Корнмаркет, купил иголку с ниткой и поспешил домой, чтобы зашить рану.
Он зажег свечу, простерилизовал иглу над пламенем и после нескольких неловких попыток сумел продеть нитку. Потом сел и приставил острие игры к саднящей ране.
Но он просто не мог этого сделать. Он подносил иглу к ране и тут же отдергивал ее, предвкушая боль. Робин достал бренди и сделал три глубоких глотка. Выждал несколько минут, пока спиртное растечется по желудку, а в руках и ногах начнется приятное покалывание. Именно такое состояние ему и было нужно – слегка притупить боль, но еще хорошо соображать, чтобы зашить себя. Он попробовал еще раз. Теперь стало легче, хотя приходилось останавливаться и затыкать рот тряпкой, чтобы не закричать. Наконец он наложил последний шов. На лбу у него выступила испарина, по щекам текли слезы. Каким-то образом он нашел в себе силы оборвать нить, завязать шов зубами и бросить окровавленную иглу в раковину. Затем он рухнул на кровать и, свернувшись калачиком, допил остатки из бутылки.
В тот вечер Гриффин не появился.
Робин понимал, что глупо ждать от него вестей. Узнав о случившемся, Гриффин, скорее всего, заляжет на дно, и по веской причине. Робин не удивился бы, если бы Гриффин пропал на весь триместр. И все же его переполняла черная обида.
Он же предупреждал Гриффина, что так и будет. Рассказал в точности обо всем, что видел. И этого можно было избежать.
Робину хотелось поскорее встретиться с ним, наорать на него, сказать, что предупреждал, а Гриффину стоило прислушаться. Что если бы Гриффин не был таким высокомерным, у его младшего брата не возник бы уродливый шов на руке. Но встречи все не было. Гриффин не прислал записку ни на следующий вечер, ни после. Он как будто исчез из Оксфорда, не оставив следа, и Робин не знал, как связаться с ним или с «Гермесом».
Он не мог поговорить с Гриффином. Не мог довериться Виктуар, Летти или Рами. Эту ночь ему пришлось провести в одиночестве, жалко хныча над пустой бутылкой, потому что вся рука пульсировала болью. И впервые с тех пор как он приехал в Оксфорд, Робин почувствовал себя по-настоящему одиноким.
Глава 11
Однако мы рабы и трудимся на чужой плантации; мы ухаживаем за виноградником, но вино принадлежит хозяину.
До конца второго и даже третьего триместров Робин не виделся с Гриффином. По правде говоря, он едва ли обратил на это внимание: учиться становилось все труднее, и у него просто не было времени на сожаления.
Пришло лето, хотя это было вовсе не лето, а скорее ускоренный триместр, и целыми днями Робин зубрил слова на санскрите для экзамена, назначенного за неделю до начала следующего триместра. Затем он перешел на третий курс, который принес привычную изнурительность Вавилона, но не его новизну. В том сентябре Оксфорд потерял свое очарование; золотые закаты и ярко-голубое небо сменились бесконечной прохладой и туманом. Постоянно лил дождь, а штормовые ветра казались необычайно злыми по сравнению с предыдущими годами. Зонтики постоянно ломались. Носки всегда были мокрыми. Греблю в этом триместре отменили [52]. Никто не возражал. Ни у кого больше не было времени на спорт.
Третий курс в Вавилоне традиционно называли сибирской зимой, и причина стала очевидной, когда они получили список предметов. Все студенты по-прежнему изучали свои главные языки и латынь, которая, по слухам, станет дьявольски трудной с появлением Тацита. Они также продолжали изучать теорию перевода с профессором Плейфером и этимологию с профессором Ловеллом, хотя нагрузка по каждому предмету теперь удвоилась, поскольку требовалось еженедельно делать пятистраничную работу по всем предметам.
Но самое главное, каждому назначили руководителя, с которым предстояло выполнить независимый исследовательский проект. Это считалось прообразом диссертации – первой работой, которая в случае успешного завершения будет храниться на полках Вавилона как настоящий научный вклад.
Рами и Виктуар их наставники сразу же не понравились. Профессор Джозеф Хардинг попросил Рами внести свой вклад в редактирование персидской «Грамматики», что считалось большой честью [53]. Но Рами не видел в таком проекте ничего романтичного.
– Сначала я предложил перевести рукописи Ибн Хальдуна, – объяснил он. – Те, которые заполучил Сильвестр де Саси. Но Хардинг возразил, что французские востоковеды уже работают над переводом и вряд ли я смогу уговорить Париж одолжить мне тексты на триместр. Тогда я спросил, могу ли просто перевести на английский арабские эссе Омара ибн Саида, учитывая, что они уже почти десять лет хранятся у нас, но Хардинг ответил, что в этом нет необходимости, поскольку в Англии уже отменили рабство, представляете? [54] Как будто Америки не существует. Под конец Хардинг сказал, что если я хочу сделать что-то важное, то могу отредактировать цитаты в персидской «Грамматике», и теперь он заставляет меня читать Шлегеля: «Überdie Spracheund Weisheitder Indier». И знаете что? Шлегель даже не был в Индии, когда это писал. Он писал все это в Париже. Как можно создать текст о «языке и мудрости» Индии, находясь в Париже? [55]
Но возмущение Рами меркло по сравнению с положением Виктуар. Она работала с профессором Уго Лебланом, с которым вот уже два года без каких-либо проблем учила французский, но теперь он стал источником бесконечного разочарования.
– Это невозможно, – сказала она. – Я хочу работать на креольском, да и он вроде бы не возражал, хотя и считает его вырождающимся языком, но теперь его интересует только вуду.
– Языческая религия? – уточнила Летти.
Виктуар смерила ее язвительным взглядом.
– Да, религия. Он все время расспрашивает о заклинаниях и стихах вуду, которых сам не понимает, потому что они, разумеется, на креольском.
Летти смутилась.
– Но разве это не то же самое, что французский?
– Даже отдаленно не похож. В креольском много французской лексики, да, но это совершенно отдельный язык, с собственными грамматическими правилами. Можно десять лет учить французский, но все равно без словаря не поймешь стихотворение на креольском. А словаря нет, поэтому лучше меня никого не найти.
– И в чем проблема? – спросил Рами. – Неплохой проект.
Виктуар замялась.
– Дело в том, что тексты, которые он хочет переводить… ну, в общем, очень специфические. Важные тексты.
– Такие специфические, что их и перевести невозможно? – спросила Летти.
– Это наследие, – пояснила Виктуар. – Священные верования…
– Так ведь не твои же…
– Может, и нет, – сказала Виктуар. – Я не… Я не знаю. Но они не предназначены для всеобщего пользования. Ты бы согласился час за часом отвечать белому человеку, какая история стоит за каждой метафорой, за каждым именем бога, дав возможность покопаться в верованиях своего народа ради поиска словесной пары, запечатленной на серебряной пластине?
Летти ее слова явно не убедили.
– Но все эти верования… они ведь не имеют отношения к действительности.
– Конечно имеют.
– Да брось, Виктуар.
– Они реальны в том смысле, о котором ты никогда не задумывалась. – Виктуар все больше распалялась. – До конца понять это может только выходец с Гаити. Но не Леблан.
Летти вздохнула.
– Почему бы тебе ему так и не сказать?
– Думаешь, я не пыталась? – огрызнулась Виктуар. – Ты когда-нибудь пробовала убедить профессора Вавилона отступить от своей цели?