Последние дни Сталина - Рубинштейн Джошуа. Страница 47

На страницах Правды Илья Эренбург выразил похожие чувства. В первомайской статье, вышедшей под заголовком «Надежда», легендарный пропагандист возвестил о возобновлении переговоров по корейскому вопросу. «Все понимают, — писал он, — что пора монологов миновала, настает время диалога. Переговоры — это не просто разговоры. Переговоры предполагают добросовестность всех участников, желание не только поговорить, но и прийти к соглашению». Он продолжал: «Если перемирие возможно в горячей войне, которая раздирает Корею на части, каждому ясно, что оно возможно и в холодной войне, разорительной для всех народов, — перемирие, которое обязан поддержать весь мир» [410]. Статья, написанная самим Эренбургом, была безошибочным сигналом, что Кремль рассматривает возможность широких переговоров с Соединенными Штатами.

«Мирное наступление» также шло своим чередом. Уже в апреле, после свертывания «дела врачей», Израиль предпринял шаги к восстановлению дипломатических отношений, хотя разорваны они были по инициативе Кремля. Отношения были восстановлены в июле, что широко и в уважительном тоне освещалось в советской прессе [411]. Помимо этого, Кремль начал попытки снизить послевоенную напряженность в отношениях с Турцией — страной НАТО, имеющей протяженную границу с Советским Союзом. В 1945 году Сталин заявлял претензии на некоторые провинции на севере Турции и искал способ получить контроль над Дарданеллами. Теперь же новое кремлевское руководство публично отказывалось от этих требований. А в начале июня Молотов начал процесс восстановления отношений с Югославией, объявив о том, что Москва собирается отправить в Белград своего посла. Был еще один вопрос, который осложнял советско-американские отношения. В свое время сотни русских женщин вышли замуж за граждан западных стран, аккредитованных в различных посольствах в Москве, а некоторые вступили в брак с американскими корреспондентами. После войны Кремль объявил браки советских граждан с иностранцами незаконными, облегчив тем самым чиновникам процедуру отказа в выездных визах для тех русских женщин, которые вслед за своими мужьями хотели уехать из страны. Однако уже к июню подобные ограничения были сняты, и два известных американца — Эдди Гилмор из Ассошиэйтед Пресс и сотрудник посольства США Роберт Такер — вместе с женами стали готовиться к отъезду в Америку [412].

Все эти жесты, однако, не тронули ни Эйзенхауэра, ни Фостера Даллеса. Госсекретарь по-прежнему был уверен, что из прямых переговоров лидеров СССР и США ничего не выйдет. На проведении саммита продолжал настаивать Уинстон Черчилль. Пока позволяло здоровье, Черчилль был непреклонен. Обладая особым историческим чутьем, он считал, что необходимо воспользоваться моментом и отбросить устоявшиеся предубеждения относительно результатов возможных переговоров с Кремлем. 11 мая Черчилль выступил в Палате общин во время первого после смерти Сталина обсуждения международной обстановки. Черчилль и на этот раз, надеясь вдохновить Эйзенхауэра, призвал к переговорам «на самом высоком уровне». Предвидя возможные возражения американцев, он заявил, что, «было бы ошибкой считать, что ни один вопрос не может быть улажен с Советским Союзом, если или пока не улажены все вопросы» [413]. Речь Черчилля выходила далеко за рамки простого призыва провести саммит. Находясь под впечатлением от исходящих от Кремля реформ внутри страны, а также от его «мирного наступления» на международной арене, которое он назвал «величайшим событием», Черчилль не хотел «помешать стихийной и здоровой эволюции, которая, возможно, там происходила». Затем он выдвинул широкий круг гарантий с учетом настоятельных потребностей Кремля в безопасности. В отличие от других западных государственных деятелей, он публично признал причину, по которой советское руководство настаивало на дружественной Польше. «Я не думаю, что сложнейшая задача обеспечения безопасности России наряду со свободой и безопасностью Западной Европы неразрешима, — заявил он. — У России есть право на уверенность в том, что, насколько это возможно в рамках договоренностей между людьми, ужасы гитлеровского вторжения никогда не повторятся и что Польша останется дружественной державой и буфером, хотя, я надеюсь, не марионеточным государством» [414]. Представляя себе будущую объединенную и нейтральную Германию, Черчилль даже предложил сделать Великобританию гарантом мира на континенте — смелая и совершенно нереалистичная заявка, несоразмерная убывающей мощи его страны. Но в 1953 году, спустя всего два месяца после смерти Сталина, Черчилль призывал обе стороны конфликта между Востоком и Западом не обращать внимания на статус-кво, отказаться от разделения Германии и всей Европы для достижения устойчивого, удовлетворительного и неизбежного соглашения. Говоря о необходимости переговоров «на самом высоком уровне… не откладывая в долгий ящик», он подчеркивал, что западные и советские лидеры могли бы значительно снизить напряженность, если бы согласились встретиться друг с другом, чтобы урегулировать свои разногласия [415].

Лондонская The Times щедро сыпала похвалами в адрес премьер-министра. Его речь поразила «своим широким охватом и проницательностью анализа», явилась «плодом глубоких размышлений и богатого опыта» [416]. Реакция The New York Times также была позитивной. «Когда сэр Уинстон Черчилль высказывается о международных делах, мы слышим голос, вероятно, самого компетентного и, безусловно, одного из умнейших специалистов по этому вопросу в свободном мире». Отмечалось, что Черчилль с его призывом к саммиту «говорил от имени всей Европы», выражая «общеевропейский консенсус относительно того, что необходимо попытаться провести встречу» [417]. Однако в разделе новостей того же номера в одной из статей газета признавала, что «англичане, как и французы, несмотря на риск потерпеть неудачу, похоже, больше стремятся к официальным переговорам с лидерами России, чем Вашингтон» [418]. То, что Белый дом и Госдепартамент не выразили Черчиллю сколько-нибудь заметной поддержки, неудивительно. Тон публичных высказываний Эйзенхауэра был уважительным, но едва ли он кого-то обнадеживал, настаивая на том, что «вначале хочет дождаться… от Москвы конкретных доказательств искренности ее намерений» [419]. В Госдепартаменте репортерам напомнили об апрельском выступлении президента, в котором он призывал Советы к резкому изменению политического курса. Джеймс Рестон также сослался на озабоченность официальных кругов по поводу продолжающихся дискуссий по вопросам Кореи и Австрии, где обсуждения на более низком уровне до сих пор не дали положительных результатов. К тому же в США не было уверенности относительно того, кто может выступить законным представителем Москвы на «высшем уровне». Будет ли это Маленков, Берия или, возможно, министр иностранных дел Молотов? «Никто в правительстве Соединенных Штатов не делает вид, что знает ответ» [420]. В Конгрессе лидер сенатского большинства Уильям Ноулэнд сравнил речь Черчилля с попыткой Невилла Чемберлена умиротворить Гитлера в Мюнхене в 1938 году — шокирующее высказывание, учитывая то, как яростно Черчилль протестовал против переговоров Чемберлена с нацистами.

По мнению известного американского репортера Эдварда Марроу, прохладная реакция Вашингтона лишь подчеркивала «ненависть и истерию» американцев. Он писал: «…наша бескомпромиссность наводит европейских союзников на мысль, что на самом деле мы вовсе не стремимся к снижению напряженности… [что мы] решительно настроены действовать так, будто русские должны пойти на все уступки, а мы со своей стороны не уступим ни в чем» [421]. Марроу, как он это часто делал, не боялся критиковать официальную линию Вашингтона и ставить под сомнение его мотивы.