Ворон на снегу - Зябрев Анатолий. Страница 25

Какое-то время Тупальский набирал себе команду и набрал-таки, хотя мог набрать не одну команду, а десять — при наличии-то в городе безработного народа мужского пола. Построил он ее на площади для переклички, а потом повел к реке, на пристань, получать в складах положенное довольствие. С этим личным составом он отбыл на отведенные объекты, какие располагались по линии от Юрги и дальше, в сторону Томска.

Через какое-то время к Тупальскому пришел совсем парнишка, прапорщик, сказал, что он из «Союза спасения Отечества, Свободы и Порядка», и передал распоряжение идти в Томск. Тупальский, конечно, не слышал ни о каком «Союзе спасения», вернее, слышал и даже читал, но тот «Союз» был ровно сто лет назад и объединял он декабристов, а о каком-то совсем новом, ныне существующем — не знал. И не знал, что ему делать, то ли подчиниться этому с ветра прибывшему парнишке, то ли воспротивиться, был в большом сомнении.

Поразмыслив, Тупальский, однако, не стал строить виражи возражений, не стал интересоваться, что там да как. По дороге на ближнем разъезде в поезд села еще команда, состоявшая наполовину из солдат, наполовину из казаков, а дальше, на одной из станций, к ним присоединились еще военные.

Но в Томск доехать не удалось, потому как таежный разъезд на пути оказался занят красногвардейцами, которые, обнаглев, предложили всем разоружаться — ни более ни менее, и поезд завели в тупик. До ночи вели переговоры, молоденький прапорщик и казаки выражали требование дать бой, но боя не дали, а потемну зарубили двух или трех призаснувших часовых и разбежались тайгой. Тем, значит, история и кончилась.

Когда в Новониколаевск Тупальский вернулся, уже зима держалась. На этот раз он решил — никуда, а прямо к дядюшке. Так и спланировал себе: неделю, самое малое, из дома не выходить, отлежаться, отоспаться, потом оглядеться трезво (непременно трезво) и уж тогда в соответствии... ну... новый курс житейский прокладывать.

Оглядеться теперь-то ох как следовало. В Петрограде — Советы. Тут тоже буйства. Никто не знает, куда повернет стихия. И уж не опрометчиво ли он поступил, остановившись у дядюшки, бывшего околоточного?

С таким настроение он задвинул занавески на окнах, положил на табуретку табак, а табуретку придвинул к кровати и растянулся в постели. Комфорт был бы, наверно, не полный, если бы дядюшка не догадался пригласить к любимому племяннику соседскую барышню семнадцати лет по имени Аглая, которая не была назойливой и пробыла в доме столько времени, сколь требовалось.

— А теперь не буди и не тревожь, — попросил он доброго своего дядюшку, который, должно, устав от выражения родственных чувств, сидел в соседней комнате и дремал, отекая вниз нездоровыми щеками и всем тяжелым телом.

— Как хочешь. Как хочешь, — неуклюже вскинулся старик, пробуя отодвинуться, не вставая, вместе со стулом.

Но уже на второй день, близко к вечеру, когда Тупальский, спустив с кровати ноги, набил туго табаком в очередной раз трубку и вышел в прихожую подымить, в приотворенной двери возникла юркая физиономия человека с проваленными щеками. Вошедший от порога спросил, здесь ли будет Тупальский Вениамин Маркович, после этого глянул бегучим ускользающим взглядом на Тупальского и на Мирона Мироновича, который сидел тут же, в прихожей, у раскрытой голландки. Извлеченную из рукава меховой тужурки свернутую трубочкой бумажку человек протянул Тупальскому. Тупальский разворачивал ее с настороженностью, а прочитав, что там было написано химическим карандашом, почувствовал, как промеж лопатками пошла сырая остуда. «Явиться в 28-ю комнату...»

Тупальский глянул на Мирона Мироновича:

— С чего бы это?

Мирон Миронович и вовсе отворотился к раскрытой дверце голландки, стал подбирать выпавшие на жестянку курящиеся уголья.

— Не разберу, — еще сказал Тупальский, обращаясь к грузной спине дядюшки.

Дядюшка же опять отмолчался. Тупальский еще поглядел в бумажный листок, потом зажег трубку и, наглотавшись табачного дыма, стал нервно, торопливо собираться, все чувствуя лопатками противную сырость.

Надел он валенки и уж на порог шагнул, но опять вгляделся в бумажку. Да ведь не прописано, когда явиться. Не указано.

За все время, пробытое в этом доме, он не выходил никуда со двора, да и во дворе был лишь по острой нужде, дабы не мельтешить перед соседями. Барышня была, к счастью, скромной, соблюдала деликатность, сама не являлась. Как же могли узнать в той, 28-й, что он здесь? И вообще. Какая он такая птица, к существованию которой на белом свете все должны проявлять непременный интерес? Обыкновенный племянничек какого-то бывшего, стародавнего околоточного — и только.

Ну, допустим, о существовании могут и знать, хотя у власти-то вьются новые люди. Задачка не из хитрых. А вот то, что он залез в эту берлогу, упрятался в доме у дядюшки...

Да, да, не следовало ему поступать так опрометчиво, не оглядевшись, являться к дядюшке, надо было остановиться где-то, снять комнату.

А впрочем, почему не следовало-то? За ним что, хвост какой? Никакого хвоста. Ну, нес какую-никакую караульную службу, ну, прочее там... Так что из того? Однако... зачем было уходить в глушь тайги и пережидать там? В том-то и дело. В лесных тех землянках кто-то просто опухал ото сна да от самогона, а кто-то ведь и выбирался глухими, плотными ночами порезвиться, потешить застоявшуюся кровь. Куда-то ходили. Да и не куда-то, а ясно куда. И не просто так, для проминки, для молодой потешки с бабами, а еще ведь для чего-то... Для чего-то... Ну, они, ухари, сами выбалтывались — для чего. Хвалились: там подожгли... там перестрелку устроили... Слава богу, он, Тупальский, не ввязывался в те глупости. Пусть болтают, что характера у него не хватило. Ему все равно. Так и говорили те, которые, вернувшись утром, похохатывая, хвалились, расседлывали затемневших от мокроты лошадей. У лошадей, загнанных, пена в пахах засыхала кружевными сгустками. Ухари ополаскивали и себя и лошадей в ручье и подшучивали: «Что, Тупальский, жила слаба?» Он ушел оттуда, выбрался так же ночью, а там те еще остались...

Неужто про то станут спрашивать? Но как узнали? Нет, про то вряд ли. Тогда для чего в эту самую 28-ю? Конечно, не следовало бы являться к дядюшке, да, это уж так, не следовало бы...

Тупальский еще поглядел на старого дядюшку. «Пожалуй, не пойду, — подумал. — Коль не указано, когда явиться, — не пойду. Тем более что день-то уже кончился».

Да, окно было уже подсинено сумерками, и если в комнате было еще светло без лампы, то это оттого, что раскрыта дверца голландки. Красноватый свет выбивался упругим расширяющимся пучком, захватывал половину стены, где висела на гвозде старая истертая полицейская шинель дядюшки.

Тупальский сходил на воздух, справил нужду, вернулся и лег опять в кровать, не разуваясь и продолжая думать. Сцепленные в пальцах ладони он держал под затылком.

Но почти тотчас вскочил, накинул на плечи полушубок, а шапку надевал уж в воротах. При переходе оврага встретились две подводы с дровами да тетка с коромыслом, идущая от колодца.

Исходила тревожная знобкая пустота от всего города. Сумерки давили. В контраст всему, то есть всему этому всеобщему запустению и уплотняющемуся мраку, — в контраст горели два ряда окон по ту сторону пустого пространства. Укорачиваемый снегопадом свет был кровянист. «Ох, какая там путаная работа! Каков чертов ад!» — думал Тупальский.

Двадцать восьмая оказалась на втором этаже, крайней вправо по коридору. Под дверью на полу сидело человек десять угрюмого мужского народу. Кисло пахло отходами. Народ был, однако, и у других дверей. «Рев. уч. кадр.» — Тупальский прочел то, что было написано суриком на дощечке, приколоченной гнутым гвоздем к боковому косяку. Прошел он туда и сюда, прочитал и другие дощечки: «Рев. стат.», «Рев. земуст.», «Сов. юст.», «Жен. ком.» и так далее.

Прежде в этом казенном здании не было этих «рев» и «сов». И самих дощечек тоже не было на залощенных, облупившихся косяках.