Конец заблуждениям - Кирман Робин. Страница 54

Джине действительно следовало расслабиться, подготовиться к встрече с Дунканом, и все же она не могла побороть в себе волнение, вызванное явлением Блейка. Она была ошарашена им – не только его изобретательностью в убеждении Грэма позволить ему встретиться с ней наедине, но и всем, что́ ему удалось понять из собранной по крупицам информации. Он о многом догадался: как она притворилась, что не читала письмо Вайолет, но оставила его Дункану, чтобы тот прочел его; как она молниеносно организовала отъезд в Палио после того, как позвонила на железнодорожные станции и узнала, что для того, чтобы добраться туда, потребуется сесть на ближайший поезд. Во время поездки она написала Вайолет и дала ей французский адрес, дабы сбить ее с толку, как и предполагал Блейк, и, почувствовав, что Сиена для них небезопасна, она убедила Мауро предложить им квартиру в Риме. Часть игры заключалась в том, чтобы позволить Дункану верить, будто именно он руководил их побегом.

Джина была настолько хороша в этом, что Дункан, казалось, совершенно не сознавал, что происходит. В связи с чем она удивилась, когда позвонила на их автоответчик одним ранним утром, пока Дункан еще не проснулся. Блейк выяснил слишком много.

«Она все знает, Дункан! Память возвращается к ней, если она вообще когда-либо ее теряла. Она знает, что бросила тебя, знает, что ты лжешь, что вы расстались и что многие люди преследуют тебя, чтобы остановить. Я не могу сказать, как давно она в курсе, но как минимум с того дня, как вытащила тебя из Праги. Задумайся – и ты поймешь, что я прав. Тебя бы уже поймали, если бы Джина тебе не помогала. Есть слишком много моментов, которые нельзя объяснить никаким другим образом. Почему она солгала Вайолет о том, куда вы направляетесь? Почему она никогда не настаивала на том, чтобы позвонить своему отцу? Почему ты так мне и не позвонил? Я пытаюсь добраться до тебя, хотя часть меня знает, что она никогда не позволит мне связаться с тобой. Она не позволит тебе это услышать, и ты сам тоже не желаешь этого слышать – ты полон решимости видеть в Джине какое-то невинное существо, хотя это последнее, кем она является».

Это прозрение Блейка поразило ее больше всего. Каким облегчением было для нее обнаружить, что Дункан убежден в ее невиновности, настолько убежден, что ему удалось на какое-то время убедить в этом и ее саму. В течение их первых недель в Европе она снова стала Джиной из их чистого совместного прошлого, и как только она познала это чувство, она поняла: это и есть та единственная Джина, какой она когда-либо хотела быть. Она решила рассматривать это не как фальшь, а как возвращение – жизнерадостной, любящей Джины без чувства вины, – чтобы стать настоящей матерью своему ребенку.

Ради ребенка Джина сделала то, что должна, и в некотором смысле настоящая движущая сила всего этого была не ее собственной, а принадлежала этому малышу глубоко внутри нее. Она «погрузилась в забытье», чтобы зачать ребенка, а затем, после того, как это произошло, снова «вернулась в полное сознание».

* * *

Именно беременность вернула ей прошлое, ощущения, запечатлевшиеся в памяти ее тела. Она точно знала, что чувствовала подобное раньше – усталость, головокружение, необъяснимую нежность. Внезапно, проснувшись в своем номере в пражском отеле, она вспомнила подробности того времени: Вена, фестиваль, ужины с ее коллегами-танцорами и французом, а также ночь, когда ей стало так плохо, что француз настоял на визите к врачу. На следующий день ей сделали тест, который не оставлял сомнений в том, что происходит. В тот же день она купила билет на самолет до Нью-Йорка. Оставалось отыграть пять концертов, но она не могла сообщить Дункану эту новость по телефону.

Она не предупредила Дункана о возвращении. Она надеялась сделать свой приезд частью сюрприза, хотя сейчас, оглядываясь назад, удивлялась такому выбору. Может быть, она просто побоялась сообщить ему эту новость? Они с Дунканом не обсуждали вопрос о ребенке, но за несколько недель до ее отъезда они принимали меньше мер предосторожности. Джина проверяла его сопротивление, думала, что он, возможно, захочет этого, но у нее не было никаких средств убедиться. И все же, несмотря на всю свою нервозность, она взбежала по лестнице, горя желанием увидеть Дункана, не подозревая, что что-то может пойти не так.

В квартире горел свет, хотя и приглушенный, и играла музыка, достаточно громко, чтобы Дункан не услышал, как открылась дверь. Он стоял у дивана, рассеянно глядя в сторону кухни, где находилась Марина Дю Белле с бокалом вина в руках. Марина заметила ее первой и, опустив бокал, уставилась на нее в ответ, с размазанной помадой и расстегнутой рубашкой, выглядя такой бледной и виноватой, что Джина сразу поняла, какую сцену она прервала.

Она бросила свои вещи и выбежала из квартиры прежде, чем Дункан даже заметил, что она здесь была. Выйдя на улицу, она бросилась в такси и отправилась в дешевую гостиницу рядом со своей танцевальной студией. Весь следующий день она пролежала в постели. У нее возникло ощущение, что она потеряла свою взрослую сущность. Словно наблюдая предательство Дункана, она снова стала маленькой, одинокой, напуганной девочкой, стоящей перед своей угасающей матерью. То, что Джина сделала дальше, казалось необходимостью. Она не могла доверять Дункану. Она не могла родить ребенка будучи одной.

Джина нашла клинику, выдержала короткое собеседование, и ей дали таблетки. Это казалось наименее жестоким методом. Но она не ожидала крови. Да, в клинике сказали, что будет кровотечение, вот только ночью, когда она проснулась на окровавленных простынях, ее пронзил такой ужас, что она провела час в душе, а затем еще час мылась после того, как убрала беспорядок и засунула все простыни в пакеты с мусором.

Джина уехала в Санта-Фе убежденная, что никогда не вернется. Боль, кровь, чувство вины – слишком ужасно, чтобы хранить воспоминания. Она совершила этот безумный, импульсивный поступок в приступе ярости, который, если бы она поразмыслила более глубоко, обязательно прошел бы. Она знала, что Дункан не любил Марину, что Дункан даже не думал бросать ее. Это была не та опасность, с которой она побоялась бы столкнуться. Настоящая опасность заключалась в том, чтобы позволить себе надеяться; чтобы стать матерью и любить так беззаветно, как того заслуживает ребенок, так сильно, как она любила свою мать, – и при этом постоянно помнить, что однажды ты можешь лишиться объекта своей любви.

В панике она разрушила эту надежду. Дункана она могла простить, но не могла простить себя, а это означало наказание, уничтожение всего, что делало ее счастливой, всего, что она могла получить для себя и Дункана после смерти матери. Захватывающая карьера, полная любви жизнь с мужем – со всем этим она распрощалась ради нового романа, который с самого начала был пустым. Тем не менее она смогла спрятаться в нем. Грэм ничего о ней не знал, и с ним гораздо легче стать кем-то другим, ровным, новым и без изъянов. Такой человек, как Грэм, был слишком добр и не настолько интересовался правдой, чтобы утруждать себя расспросами. С Грэмом она начала придумывать новую себя, наполовину веря в будущее, в котором Дункан не принимал никакого участия.

Возможно, такое будущее могло бы осуществиться и прошлое с Дунканом действительно оказалось бы зачеркнуто, если бы не самый странный поворот ее судьбы. Все, что она с таким трудом пыталась забыть, оказалось стерто само по себе – запросто, без усилий, без ее участия.

В те первые дни после несчастного случая, когда прошлое исчезло из памяти, она чувствовала себя очень легко. Она безудержно любила Дункана. У нее не было причин не любить его. Этот милый и заботливый мужчина делал все, что в его силах, чтобы доставить ей удовольствие, отвлечь ее мысли от всего, что ее беспокоит, – чего же еще она могла желать? Может быть, ее подсознание знало лучше, а может быть, какая-то часть ее только теперь осознала, что следует цепляться за свое счастье. И она могла бы оставаться в этом состоянии наивного блаженства вечно, если бы однажды не проснулась в Праге с тем болезненным, гложущим, тошнотворным чувством, которое она испытывала раньше.