Набоков: рисунок судьбы - Годинер Эстер. Страница 70
В 1926 году, в докладе «Несколько слов об убожестве советской беллетристики и попытка установить причины оного», Набоков, из пяти выделенных им причин этого «убожества», первую и главную усмотрел в «панисторизме»: «Все без исключения советские писатели ... находятся в плену исторического детерминизма», который заставляет их преувеличивать значение современных политических и социальных катаклизмов, тогда как истинный художник орудует «постоянными величинами», не зависящими от капризов «дуры-истории».9032
Он обвинил советских писателей в том, что они «потеряли чувство человека и заменили его чувством класса. Иначе говоря, человеком движут не человеческие, обыкновенные и в своей повседневности необычайные чувства, а какие-то посторонние, внешние, классово-массовые ощущения, которые оскопляют творчество. В этом я вижу вторую причину нищеты их духа».9041 Эти обвинения, однако, сопровождаются признанием, что есть «ещё пятая – так сказать, внешняя причина. Это та растворённая в воздухе, тяжёлая, таинственная цензура, которая является, пожалуй, единственным талантливым достижением советской власти».9052
Когда Набоков решил заняться биографией Чернышевского, он не был уже так наивен, чтобы предъявлять советской литературе претензии относительно исторического детерминизма и зряшного, по его мнению, понятия «класса», – в 1933 году это было уже очевидно не по адресу. В докладе «Торжество добродетели» (1930) состояние советской литературы было определено им как тяжёлая деградация – вплоть до возвращения «к давно забытым образцам, мистериям и басням».9063
Но лишь начав знакомство с трудами Чернышевского, он обнаружил, что отнюдь не большевики первыми изобразили в литературе «чувство класса», что для Чернышевского это «чувство» вовсе не являлось чем-то «посторонним», «внешним», – напротив, оно затрагивало самые главные и самые, одновременно, тонкие струны его самоопределения и его отношения к людям другого «класса» – дворян, господ, бар, – всех знатных и богатых по праву рождения, хозяев жизни, свысока взиравших на усилия презренного простолюдина-разночинца, неуклюже взбиравшегося по ступенькам социальной лестницы. «Мы не имеем чести быть его родственниками, между нашими семьями существовала даже нелюбовь, потому что его семья презирала всех нам близких»,9074 – так объясняет Чернышевский своё отношение к герою «Аси» и её автору. Что это, как не выражение глубокой «классовой», сословной уязвлённости разночинца оскорбительным отношением к нему «барина», дворянина Тургенева.
А что же Набоков, несравненный знаток русской литературы, числивший если не Тургенева, то уж точно Льва Толстого в первом ряду золотого фонда русской литературы? Разве не заметил он раньше, прошёл мимо – знаменитого скандала в редакции журнала «Современник», когда «парнасские помещики» (как называл их критик Н. Полевой) – Толстой, Тургенев, Фет, критик Дружинин – честили Чернышевского и прочих новоявленных литераторов из разночинцев не по эстетическому, а по самому что ни на есть сословному, «классовому» канону, называя их «семинаристами» и «кухаркиными детьми», и грозя бойкотом, требовали от Некрасова изгнания их из журнала.
Более того, даже когда Чернышевский в 1864 году уже сидел в Петропавловской крепости, Толстой норовил поставить на сцене свою пасквильную пьесу «Заражённое семейство», в которой с запредельной грубостью поносил «клоповоняющего господина», как он прилюдно называл Чернышевского. Тургенев же и вовсе призывал проклясть автора «Что делать?» страшным (якобы еврейским!) проклятием, и в письме Григоровичу обещал «отныне преследовать, презирать и уничтожать его всеми дозволенными и в особенности недозволенными средствами»9081 (курсив мой – Э.Г.). Таково было прискорбное отсутствие элементарного правового сознания даже у самых образованных представителей имперской России, прославленных классиков русской литературы. Даже не пытаясь возражать по существу, полагая, видимо, эстетическую, литературную сторону писательства Чернышевского ниже всякой критики, его противники буквально заходились лютой сословной ненавистью, слепой и откровенной.
Да, со стороны именитых писателей реакция была ответной – на непочтительное, намеренно вызывающее поведение выскочек, искавших таким образом самоутверждения: «…с искривлёнными злобной улыбкой ненависти устами… Эти небритые, нечёсаные юноши отвергают всё, всё: отвергают картины, статуи, скрипку и смычок, оперу, театр, женскую красоту, – всё, всё отвергают, и прямо так и рекомендуют себя: мы, дескать, нигилисты, всё отрицаем и разрушаем», – так, по мнению Чернышевского, выглядят в глазах эстета-аристократа его собратья-разночинцы.9092 А какой с них спрос, с «нечёсаных» – если продолжить язвительный тон приведённой задиристой характеристики, – их родителям приходилось бывать в барских хоромах разве что прислугой или просителями, изысканного воспитания и образования они детям дать не могли; сынки же, оказывается, обнаглели и стали заявлять о своих правах и вкусах даже и в литературе: «Я пишу романы, как тот мастеровой бьёт камни на шоссе», – демонстративно констатировал Чернышевский.9103
Яростный, двойной клинч схватки в «Современнике», демонстрировал несовместимость двух культур: дворянской и разночинной (в обоих изводах – социальном и литературном), обнаруживая приближённое к кризисному, пограничное состояние общества, чреватое в перспективе историческим сломом. «Холодный фанатизм» Чернышевского, его убеждённость в моральной правоте разночинного люда и готовность её доказывать, не стесняясь «плохих манер» и откровенной ненависти, сулили не только признанным литераторам, но и властным инстанциям большие неприятности.
Ничего не поделаешь – так формируются запросы так называемой, в современной социологии, маргинальной личности, не желающей больше находиться на обочине общества, рвущейся в его «верхи», что является симптомом опасно назревающих социальных антагонизмов. И если власти, полномочные и ответственные за состояние общества, упорно не реагируют на конфликт, угрожающий взрывом, и не канализируют его своевременно в реформы, что ж, сетуй потом на «дуру-историю» – она ответит тектонически.
И Набоков, надо сказать, все эти материалы читавший, обнаружил не слишком чувствительную морально-нравственную мембрану, всего лишь пожурив «парнасцев» за «классовый душок» и оставшись глухим к чудовищным призывам изнеженного Италией Тургенева преследовать Чернышевского в особенности недозволенными средствами! Не только что люто ненавидевший тиранию, но не выносивший малейших признаков покушения на свою индивидуальную свободу (вплоть до органической неспособности работать в любой «иерархической» системе), Набоков, однако, вполне благодушно отнёсся к вопиющему хамству своих дворянских собратьев – социально доминирующих по отношению к социально слабым разночинцам, – и уже хотя бы поэтому обязанных быть если не великодушными, то хотя бы хоть сколько-нибудь понимающими причины и остроту их демонстративно эмоциональных реакций.
Действие окажется чреватым жестоким противодействием – потомкам аристократии это с превеликим избытком отомстится: революция уничтожит русское дворянство как класс. «Дура-история» превентивно не учит, но задним числом она проучит – и, как правило, с лихвой. Эрика-эврика из «Короля, дамы, валета» могла бы в этом случае уместно заметить автору будущей биографии Чернышевского, что он, подобно «королю» Драйеру, бывает крайне чувствителен, когда дело касается его самого, но не всегда и не слишком отдаёт себе отчёт в обидах, которые причиняются другим, в том числе – и им самим.
В рассказе «Круг»9111 это, в сущности, и происходит. Набоков пробует здесь своего рода предварительную пристрелку, подготовку к предстоящему масштабному «упражнению в стрельбе», предпринятому в четвёртой главе, посвящённой жизнеописанию Чернышевского. В этом рассказе писатель пытается опровергнуть основополагающий в мировоззрении Чернышевского, его соратников и последователей постулат: об абсолютной нравственной, моральной правоте разночинцев, а также обоснованности их претензий на роль защитников интересов «народа», якобы знающих, что он собой представляет и что ему по-настоящему нужно.