Набоков: рисунок судьбы - Годинер Эстер. Страница 71
Отмежевавшись от литературной среды с её специфическими проблемами, Набоков отводит дворянское, «барское» представительство в рассказе выдающемуся учёному, естествоиспытателю, энтомологу, исследователю Центральной Азии, подолгу там пропадавшему, но по возвращении проявлявшему себя как человек либеральный, понимающий нужды простых людей. Потомственный дворянин с двойной фамилией – Годунов-Чердынцев, – он построил новую школу в соседней с усадьбой деревне, вызволил, в своё время, нынешнего сельского учителя «из мелкой, но прилипчивой политической истории, – угодил бы в глушь, кабы не его заступничество», – и с тех пор Илья Ильич ходит в барский дом «на цыпочках» и с букетом цветов. По-видимому, не без его же, «барина», помощи (какой – деликатно умалчивается), сын учителя, Иннокентий, «который учился тяжело, с надсадом, с предельной мечтой о тройке, – но, неожиданно для всех с блеском окончил гимназию, после чего поступил на медицинский факультет», – и тогда «благоговение отца перед Годуновым-Чердынцевым таинственно возросло».
Иннокентию же, ещё в бытность «пылким восьмиклассником», даже кариатиды, подпирающие балкон господского особняка в Петербурге, – и те казались «аллегорией порабощённого пролетариата». Поведения отца он стыдился, находя его отмеченным «тайными символами подобострастия», – «юноша одинокий, впечатлительный, обидчивый, он остро чувствовал социальную сторону вещей» и усматривал в поведении Годунова-Чердынцева не более, чем лицемерие: «Изволите заигрывать с народом. Да, он чувствовал себя суровым плебеем, его душила ненависть (или казалось так)». Сомнение, выраженное в скобках, – а была ли ненависть подлинной, ненадуманной, – пришло ему в голову только двадцать лет спустя, в эмиграции.
Автор, таким образом, пытается доказать читателю, что нет какого-то, общего для всех, сугубо «классового» восприятия социальной атмосферы дворянского усадебного мира, – если даже отец и сын оценивают её по-разному; а что уж говорить об остальных, среди которых имеются и «жирненький шофёр … и седой лакей с бакенбардами ... и гувернёр-англичанин ... и бабы-подёнщицы...», – что общего, «классового» (подсказывает автор читателю) между ними, столь разными людьми? Однако для Иннокентия все они – «челядь», само наличие которой в жизни Годуновых-Чердынцевых кажется ему чем-то «омерзительным», и он повторяет это слово, «сжимая челюсти, со сладостным отвращением».
«В то лето, – продолжает вспоминать Иннокентий, сидя в кафе, будучи проездом в Париже (оно легко вычисляется – лето 1913 года – по упоминанию в рассказе «мальчика лет тринадцати» – тогдашнего Фёдора), – он был ещё угрюмее обычного и с отцом едва говорил». По утрам он уходил в лес, «зажав учебник под мышку (курсив мой – Э.Г.) … предавался мрачному раздумью … всё с той же книгой под мышкой (курсив мой – Э.Г.) … сумрачно глядел на то, на сё, на сверкающую крышу белого дома, который ещё не проснулся» (все на них, на «бар», работают, а они ещё спят!). Уж не с романом ли Чернышевского, имевшего подзаголовок «Учебник жизни», целыми днями не расставался в то лето герой рассказа? Уж не оттуда ли он набирался «классовой» ненависти, теперь, двадцать лет спустя, сомневаясь – а была ли она настоящей, а не заёмной, «книжной»?
И вот (продолжается воспоминание): «Ну-с, пожалуйста: жарким днём в середине июня…», – автор устраивает своему герою экзамен на проверку его «классового чувства». Приглашённый, среди прочих многочисленных гостей, на день рождения Тани, дочери Годуновых-Чердынцевых, которой исполнялось шестнадцать лет, Иннокентий накануне «провёл небольшую репетицию гражданского презрения». Однако, «в пёстром мареве» предпраздничной суеты, – «а главное, главное», увидев «грозящее роковым обаянием лицо Тани», он тут же оказался в «сильнейшем замешательстве».
Сидя в дальнем конце стола, вместе с людьми «разбора последнего», он силился не смотреть туда, куда смотрели все, «где был говор и смех … где сидела знать», принуждая себя говорить с соседом, братом управляющего, человеком тупым и скучным, к тому же заикой, только потому, что «смертельно боялся молчать» (зато потом избегал его, чтобы не вспоминать позор). Приняв неожиданное приглашение Тани пойти поиграть в её «барской» компании, он «внутренне содрогался, сознавая свою измену народу». Однако, «и от новых знакомых радости было мало … к центру их жизни он всё равно не был допущен … никогда не попадая в самый дом. Это бесило его, он жаждал приглашения только затем, чтобы высокомерно отказаться от него ... и боже мой, как он их всех ненавидел, – её двоюродных братьев, подруг, весёлых собак».
Совершенно очевидно, к какому выводу подводит автор читателей: «измена народу» далась герою очень легко, истинным мотивом его отношения к «барам» была просто личная зависть, одновременно порождающая и ненависть к ним, и желание быть принятым в их «круг». Сцену свидания с Таней (по её инициативе и только для того, чтобы сообщить, что её увозят на юг: «…всё кончено, о, как можно было быть таким непонятливым…») Набоков присовокупил, чтобы не осталось сомнений: зависть и ненависть ослепляют, мешают Иннокентию быть «понятливым». «Останьтесь, Таня, – взмолился он, но поднялся ветер», – природное явление, которое в произведениях Набокова всегда знак судьбы, рока.
Двадцать лет спустя, случайно встретив в Париже осиротевшее семейство Годуновых-Чердынцевых, Иннокентий обнаруживает, что несмотря на все потери – мужа и отца, родины, дома, социального статуса и богатства, – они, мать и дочь, остались прежними, и «круг» их, как и раньше, ему недоступен; он по-прежнему «непонятлив»: ему невдомёк, что для них говорить при посторонних о личном горе не принято, и он «всё дивился, что и Таня, и её мать не поминают покойного и так просто говорят о прошлом, а не плачут навзрыд, как ему, чужому, хотелось плакать, – или, может быть, держали фасон?». Он злорадствует, видя десятилетнюю дочку Тани, с «чудесной, отечественной певучестью» говорящую по-русски: «Небось, теперь не на что учить детей по-иностранному». И ему кажется, что Таня, «что-то спутав, уверяла, что он её когда-то учил революционным стихам о том, как деспот пирует, а грозные буквы давно на стене уж чертит рука роковая», – автор устраняет из памяти героя неуместный теперь для обсуждения эпизод, – да и зачем его теперь помнить, если пафос пропагандиста революционных настроений был всего лишь позой, прикрытием эгоистической, личной зависти и исступленного желания быть принятым в вожделенный доминантный «круг», – а вовсе не «классовой» солидарностью с «народом».
«Беседа не ладилась… Он встал, простился, его не очень задерживали. Странно дрожали ноги. Вот какая потрясающая встреча… Какое ужасное на душе беспокойство… А было ему беспокойно по нескольким причинам. Во-первых, потому, что Таня оказалась такой же привлекательной, такой же неуязвимой, как и некогда».
Эта фраза, начинающаяся с «Во-первых…», – последняя в рассказе. А первой была: «Во-вторых, потому что в нём разыгралась бешеная тоска по России». Логика понятна: круг замкнулся, каждый возвратился в свой: ни война, ни революция в этом отношении ничего не изменили. Осадком осталась только «бешеная тоска» по прежней России, разыгравшаяся у Иннокентия из-за «ужасного на душе беспокойства» после встречи с Годуновыми-Чердынцевыми, – тоска, мстящая за прошлое невозможностью её утоления в настоящем.
Судя по тому, что двадцать лет назад упомянутому в рассказе «мальчику» (Фёдору) было «лет тринадцать», а рассказ написан в середине февраля 1934 года, время парижского рассказчика совпадает с временем автора. И оба эти времени, в свою очередь, вплотную следуют за ещё одной, знаменательной датой: с 26 января по 10 февраля 1934 года в Советском Союзе проходил 17-й съезд ВКП(б), на котором было объявлено о победе социализма «в одной, отдельно взятой стране», в честь чего съезд был назван Съездом победителей. Одновременно, с той же трибуны, предрекалось «обострение классовой борьбы», – и обо всё этом широковещательно сообщалось всему миру. Изгнанник Набоков, всегда с неутолимой ностальгией следивший за происходящим на покинутой родине, не мог не знать об этом.