Восемь белых ночей - Асиман Андре. Страница 75

А может, действие ксанакса заканчивалось, во мне вновь нарастала утренняя нервозность, из-за нее в голове метались эти мысли, одновременно заставляя меня прикидываться невозмутимым – на случай, если я все выдумал.

Что хуже: выдумать все это и ничему не радоваться или смотреть, как они сидят рядом, и ничего не знать?

Вертеться, метаться. Не метаться, но вертеться…

Клара, я тебя разочаровал, да?

Ах, Джеронимо, Джеронимо, что они сделали с твоим разумом? Мысли твои всмятку, осока в озере мертва. Я чувствовал: на меня находит снова.

Извинился, пошел в туалет. Знал, что в туалете сердце мое разобьется. Поплескал воды в лицо. Мне нравилась холодная вода в вонючем сортире. Еще раз промокнул лицо. Смочил затылок, смочил запястья, за ушами. Вспомнил, как прижимался головой к стальной гайке, вспомнил отпечаток на лбу. Ах, плут ты несчастный. И все эти мои попытки поостыть, хоть и полон пыла до мозга всех частей тела, все эти мои как-же-мне-поделикатнее-уйти-после-того-как-сегодня-оно-случится? Вчера вечером она оттянула вниз мой ворот и поцеловала. Руки блуждают повсюду, а я постоянно сдерживаю сэра Лохинвара, отважного скакуна, и все до поцелуя возле благословенной памяти благословенной булочной. Очень, очень, очень счастливый час. А сегодня она сердцем с другим. Предательница. Ловкий трюк – поколебалась, прежде чем сесть с ним рядом. Думала, удастся надуть Князя Оскара? Почему это не произошло вчера, не могло произойти вчера, поверните часы вспять, развейте дурной сон, исправьте все ошибки, поставьте время на ремонт, верните всё в ту точку, когда я свернул не туда и оказался в снегу в парке Штрауса после того, как мы поцеловались и я услышал ее слова: мы здесь встретились утром, и вот мы здесь снова. Ах, сэр Тристрам, лысый ты гугнивый хлыщ, я думал, ты разъезжаешь в золоченой карете, а ты всего только Гвидо. Я думал, ты велик во всем, а ты ничтожество. Лежать, старый дурак, уходи под воду.

Когда я вышел, она не заметила моего приближения. Они говорили.

Праздник, на котором мне нет места.

Они собирались заказать по второму. Я отказался. Она удивилась. Я что, не хочу картошки с кетчупом?

Это она мне так предлагает остаться еще ненадолго?

В этом вопросе я усмотрел много хорошего.

День выдался долгий, сказал я. А еще я, похоже, заболеваю. Гнусный день.

Он не спросил почему. Его умолчание и спешка, с которой он вернулся к их прежнему разговору, сказали мне, что она, похоже, поведала ему историю про Маунт-Синай и он не хочет даже прикидываться, что не в курсе.

Ловко сработано, Клара.

– А кроме того, мне лучше не пить, – добавил я, вспомнив слова юного врача.

– Побудь еще. Пить необязательно. – Это прозвучало довольно рассеянно, этакий вежливый довесок, но я знал, что у Клары небрежность не означает поверхностности. Слова содержали шифр. Фамильярность относилась к нему, не ко мне. Возможно, она просто молила меня остаться. Но я вместо этого решил воспринять ее равнодушный тон буквально. Из этого и исходил, пока до меня не дошло, что небрежность ее просьбы, возможно, относится и ко мне: она хочет, чтобы я остался, потому что так оно будет лучше выглядеть, но в принципе ей все равно – хоть так, хоть этак.

Чего я сам все это время хотел, предстало мне с кристальной ясностью, как только я поднялся, чтобы уйти. Я надеялся, что она передумает и не станет ничего заказывать после того, как я поднимусь с места и надену пальто. Она пойдет со мной, я провожу ее до дому, как у нас заведено. Булочная. Парк Штрауса. На этот раз попрошусь подняться, даже если она не пригласит.

– Надеюсь, тебе полегче, – сказала она. Делает вид, что все дело в моем нездоровье, мне нужно поспать. Я посмотрел на нее с немым вопросом: ты действительно не идешь?

– Я немножко посижу, еще выпью, – произнесла Клара.

Я пожал ему руку, мы с Кларой поцеловались в обе щеки.

Никогда больше не иметь с ней ничего общего. Никогда больше не встречаться. Никогда, никогда.

Сегодня был один из худших дней в моей жизни. Вернее, самый худший. Понадобится несколько дней, может, целая неделя, чтобы от этого оправиться. Или я недооцениваю ущерб? Скорее год, до следующего сочельника – душа справляет собственные годовщины и все такое…

Вместо того чтобы двинуться к центру, я зашел в парк Штрауса. Довольно, довольно, довольно, думал я. Я здесь в последний раз. Я вспомнил озаренную светом статую, высокие свечи, заиндевевшие ветки, кровоточащую любовь, прогулку до собора и обратно – она оторвалась от друзей, привела меня сюда, в тихое место, и в момент, когда мы совсем-совсем сблизились, заявила, что ей нужна рюмка крепкой водки, чтобы растопить лед. Будет проходить мимо и каждый раз станет думать обо мне, воссоединяться со мной, и в один прекрасный день, когда они с мужем будут смотреть из окна ее гостиной на снег, что падает на Гудзон, она заплачет и скажет, печален голос, что ко мне взывает, она постареет, помудреет, жизнь будет клониться к закату, полная желчи и воспоминаний, и она скажет первой же побирушке, которую встретит в парке Штрауса: когда-то он любил меня, а я была прекрасна.

Жестокий призрачный город. Manattàn Noir. В нем сплошной нуар. Снег – всего лишь ширма, ложь, и он тоже – нуар. Снег ранит, потому что обманывает. Когда блестит асфальт, вам известно, что перед вами темная твердая субстанция, битый камень под ним, а в нем – осколки битого стекла. Снег – точно мякоть и жидкий деготь, только он податливый снаружи, будто бархат или хлеб и все те хорошие вещи, что проминаются от прикосновения. А вот изнутри он черный, жесткий, битумный – вот таким мне все сегодня и кажется. Черное, жесткое, битумное.

Я постоял минутку в надежде, что она передумает и догонит меня. Но никто не шел. Вокруг парка Штрауса – ни души. Все ушли. Застрявшие в снегу волхвы с пылающими головами пропали, пропали Сейянса мадамистая, Рахун и попрошайка: явились и исчезли. Остались лишь наши тени – или только моя. Поэт Леопарди был прав. Тоска и горечь – наша жизнь, не больше; мир – грязь.

Ночь седьмая

Меня грела надежда, что когда-нибудь, когда это уже не будет иметь никакого значения, она спросит: «Почему ты ушел в тот вечер?» Потому что разозлился. Потому что возненавидел себя. Потому что не знал, что делать. Не хотел просто сидеть и бороться с ним, с тобой. Я тебя утрачивал; сидеть в баре и смотреть, как происходит эта утрата, было нестерпимо горько, потому что ты, похоже, старалась ускорить процесс. Я казался себе нелепым, слабым, беспомощным. Ненавидел тебя, ненавидел тебя за то, что из-за тебя ненавидел себя. У меня снесло крышу. Снесло крышу, потому что ты ни разу не дала мне передышки за все эти ночи, в которые я только и делал, что смотрел, как мимо нас вихрем проносятся упущенные возможности. Я злился на тебя за то, что ты пресекала порывы, в которых не было ничего дурного, потом – за то, что в этих пресечениях ты винила меня. Злился на себя за то, что усматривал в этом твою вину. А вина была моя, только моя.

В тот вечер я видел одно: с какой легкостью ты перевернула страницу, с какой беспечностью двинулась дальше – вот, одной рукой, одной рукой, – при том что судьба в лице чертика из табакерки размахивала метлой у меня над затылком. Да, из этого могло что-то выйти, но, видишь ли, мы все меняемся. Ты заставила меня искать утешения в жалости к самому себе. Этого я простить не смогу.

Я собирался подождать тебя в парке. Подумывал даже отправить тебе сообщение, написать что-нибудь смешное или неприличное про мосье ВФШ – или настолько жестокое, что сжег бы тем самым все мосты между нами, если уже не сжег их в баре. Вот только ты достанешь телефон и под тем предлогом, что лень надевать очки, передашь его ВФШ, поинтересуешься, кто там тебе пишет, а потом выхватишь у него телефон и засунешь обратно в карман пальто. А, это Князь!

Я стоял в озере белого света, пытаясь прочувствовать очарование и очищение, как в первую ночь здесь. Не получилось. Я продекламировал про себя еще несколько строк Леопарди, пытаясь выжать из них пусть слабое, но утешение, зная, что, если нет покоя, пусть место его займет красота – даже в самую угрюмую декабрьскую ночь-нуар красота окажется кстати. Без толку. Потом я увидел такси. Остановил, уселся – меня приветствовал уютный запах старой обивки, невнятно-едкая нота карри и кумина. Я оказался в черно-белом нуаровом мире – и меня оттуда не выпускали.