Дневник писателя 1877, 1980, 1981 - Достоевский Федор Михайлович. Страница 157

Эту программу, эти мнения и средства, ими предложенные, уж нельзя будет устранить и на общем совещании. Иначе же народные интересы задушатся интересами других сословий, и народ останется ни при чем. С него станут тащить еще больше в пользу всяких свобод образованных и богатых людей, и он останется по-прежнему обделенным. Как я прочел, он тему эту развивает в <…> „Дневнике”, по необходимости односторонне, конечно, далеко не высказывая и того, что он мне говорил». [193]

Другие высказывания писателя, сохраненные Сувориным, конкретнее, детальнее обрисовывают «мечту» («фантазию») писателя о возможности воцарения в России самой полной, невиданной свободы: «У нас, по его мнению, возможна полная свобода, какой нигде нет, и все это без всяких революций, ограничений, договоров. Полная свобода совести, печати, сходок, и он прибавляет: — Полная. Суд для печати — разве это свобода печати? Это все-таки ее принижение. Она и с судом пойдет односторонне, криво. Пусть говорят все, что хотят. Нам свободы необходимо больше, чем всем другим народам, потому что у нас работы больше, нам нужна полная искренность, чтоб ничего не оставалось невысказанным» (там же).

Суворин очерчивает демократическую, утопическую стороны мировоззрения Достоевского, выразившиеся в посмертном выпуске «Дневника» ярче и отчетливее, чем у других современников писателя. Очевиден фантастический колорит проекта «оздоровления корней» «снизу», но столь же ясна и демократическая подкладка этой последней утопии писателя. Он коренным образом расходился и с многочисленными в год «диктатуры сердца» либеральными проектами, и с демагогической позицией И. С. Аксакова, в еженедельнике которого появлялись и статьи откровенно ретроградного характера (Д. Самарина), и — тем более — с такими деятелями реакции, как Победоносцев, Катков, Н. Н. Голицын, Мещерский.

3

Августовский выпуск «Дневника писателя» 1880 г. вызвал в печати много полемических откликов, преимущественно враждебных. Достоевский и ожидал такой реакции со стороны «европейцев» и «либералов», ведь бурю своим ядовитым ответом А. Д. Градовскому вызвал он сам. Полемические заметки были необходимы писателю, поставляя материал для «Дневника». Почти единодушно упрекали Достоевского в «Голосе», «Молве», «Стране», «Вестнике Европы», «Деле», «Отечественных записках» за «бесцеремонные» и фельетонные приемы. Но Достоевский отнесся к подобным упрекам как к полемическим издержкам, общепринятым в журнально-литературном мире. Ничего в форме «Дневника» менять приниципиально он не собирался.

Но были и другие возражения, которыми Достоевский пренебречь не мог, — в первую очередь И. С. Аксакова, с которым после пушкинских торжеств в Москве у него установились дружеские, доверительные и откровенные отношения. Аксаков в письме от 20 августа 1880 г. высказал Достоевскому в чрезвычайно корректной форме «упреки», граничащие, правда, с похвалой. «Упрекнуть Вас можно лишь в том, что слишком уж крупна порция, не по внешнему, а по внутреннему объему. Тут у Вас мимоходом, стороною брошены истинные перлы <…>, годящиеся в темы для целых сочинений. Жаль, что они выброшены так, в полемической статейке. <…> Вас можно упрекнуть только в том (но это уже, я думаю, органическое свойство), что Вы проявляете мало экономической распорядительности мыслей и потому слов; слишком большое обилие первых, причем основное <…> иногда заслоняется множеством мелких. Еще перед взором читателя не выяснились линии всего здания, а Вы уже лепите детали. <…> Вы всегда даете читателю слишком много зараз, и кое-что, по необходимости, остается недосказанным. Иногда у Вас в скобках, между прочим, скачок в такой отдаленный горизонт, с перспективою такой новой дали, что у иного читателя голова смущается и кружится, — и только скачок. Я это говорю на основании деланных мною наблюдений о впечатлении, произведенном Вашими статьями на большинство читателей». [194]

Достоевский ответил Аксакову в «Дневнике писателя», придав ответу форму авторского (личного) признания: «По свойству натуры моей начну с конца, а не с начала, разом выставлю всю мою мысль. Никогда-то я не умел писать постепенно, подходить подходами и выставлять идею лишь тогда, когда уже успею ее всю разжевать предварительно и доказать по возможности. Терпения не хватило, характер препятствовал, чем я, конечно, вредил себе, потому что иной окончательный вывод, высказанный прямо, без подготовлений, без предварительных доказательств, способен иногда просто удивить и смутить, а пожалуй, так вызвать и смех…» (С.481). Достоевский как бы соглашается со справедливостью «упреков» Аксакова и других оппонентов, но объясняет свойствами своей натуры невозможность писать иначе. В то же время Достоевский постарался в последнем «Дневнике» резче, чем обычно, выставить главные мысли и, по возможности, «разжевать» их, чтобы они не вызвали смущения. Внимание к форме, стремление сделать композицию «Дневника» строже ощутимы и в записной тетради. Достоевский набрасывает план из трех пунктов, которые должны быть в центре «Дневника»: «1) Совершенно иное отношение администрации к земле, чем было до сих пор. 2) Совершенно иной взгляд на Россию, как на европейскую только державу, но самостоятельную и азиатскую. 3) Совершенно иной взгляд на самую администрацию и реформы к ней» (XXVII, 70).

Результаты ограничений и запретов, наложенных на себя с целью отделить главное от второстепенного, определили специфические особенности последнего «Дневника». Никогда ранее голос Достоевского-публициста не звучал так уверенно. Это своего рода развернутая передовая статья программного значения, слова учителя и пророка, временами обнаруживающие несомненную близость с поучениями Зосимы мы в «Братьях Карамазовых». Достоевский спешит заявить новые «принципы», обнажает самую суть дела, устраняя подробности и детали, погашая невольно возникающие сомнения и вопросы. Они, конечно, существуют, но Достоевский предпочитает в интересах «дела» и «идеи» их пока не касаться, отстраняя их на время, до будущих выпусков «Дневника». «Потому еще прерываю, что на двух листках моего „Дневника” и без того не уписал бы всей статьи, так что и поневоле пришлось бы отложить до следующих, грядущих номеров…»; «Правда, я опять увлекся, и мне тут же <…> могут напомнить, что ведь я и доселе, столько уж написав, все еще не собрался разъяснить: какое именно теперешнее текущее я подразумеваю и какое именно будущее текущее ему предпочитаю. Вот это-то именно я и хочу разъяснять неустанно в будущих моих номерах „Дневника”» (С. 497).

Не ограничившись приведенными упреками, Аксаков (в письме от 23 августа) прочел Достоевскому длинную проповедь на тему, каким образом следовало знакомить публику со славянофильско-христианскими идеями: «Зачем же самому автору, распространяющему одною рукою благоухание Христова имени, другою добровольно подкуривать вонь? <…> Нет ничего, о чем было бы нельзя говорить, не вознесшись до высоты целомудренного искусства». [195] Назидательный тон письма не понравился Достоевскому. При всей доброй воле и искренности Аксакова его наставления отличались наивной бесцеремонностью и, возможно, напомнили Достоевскому те прежние времена, когда он нелицеприятно упрекал редактора «Дня» в догматизме, узко-«московском» взгляде, доктринерстве, отрыве от действительной жизни, плоско-утилитарном взгляде на искусство. На этот раз в открытую полемику Достоевский не вступил. Аксакову он ответил критикой первых номеров «Руси», сохранив в неприкосновенности и те приемы «Дневника писателя», которые вызывали раздражение Аксакова.

Достоевский (с большой задержкой) вернул (в письме от 3 декабря) Аксакову его же упреки, откровенно и довольно язвительно высказавшись о первых трех номерах «Руси»: «Не пренебрегайте и еще одним „грубым” советом. Делайте „Русь” разнообразнее, занимательнее <…> А то скажут: умно, но не весело, и читать не станут». Там же он выразил разочарование отсутствием острой полемики в «Руси» и высказал по поводу одной «статейки» критическое замечание — слегка завуалированный, иронический ответ на недавние эпистолярные нравоучения Аксакова: «…ума и правды много, но мало жала. Поверьте, глубокоуважаемый Иван Сергеевич, что жало — еще не есть ругательство. В ругательстве, напротив, оно тупится. Я не к ругательству призываю. Но жало есть лишь остроумие глубокого чувства, а потому его завести непременно надо».