День между пятницей и воскресеньем - Лейк Ирина. Страница 15

— Ага! Значит, вы знаете, где моя медаль? Негодяй! Мерзавец! Значит, вы ее спрятали! Отдайте! Я требую! Немедленно отдайте ее мне! — Она распалялась все сильнее. — Это моя медаль! Я ее заслужила! Я должна показать ее папе! Он ждет! Куда вы ее дели? Вы ее продали? Что вы за люди? Как вы посмели продать мою медаль?

Все молчали. Никто не понимал, что делать, а Лидия Андреевна тем временем снова начала швырять на пол все, что оставалось в шкафчике: пакетики с приправами, сухой барбарис, чечевица, соусы, томатная паста…

— Там в дальнем углу банка меда, — тихо шепнула Мила сестре. — Хоть бы не добралась. Хороший мед, жалко будет.

Но она добралась. Тонкими сморщенными ручонками она подняла литровую банку над головой и грохнула об пол.

— Так, ну хватит! — Дима подскочил к стулу, чтобы унять распоясавшуюся тещу, когда та вдруг резко притихла и в ужасе посмотрела на свои руки.

— Что это такое? — тихо спросила она. — Смотрите… Смотрите, что у меня с руками? Почему у меня такие руки?

Дима осторожно снял ее со стула и поставил на пол, а она протянула к нему руки и вдруг начала плакать.

— У меня что-то с руками. У меня руки как у старухи… Как же так? Какие страшные руки. У меня тут пятна… Что это за пятна? Почему… Я чем-то заболела? Это болезнь? Я болею? Я ничего не помню! Я совсем ничего не помню… Почему я здесь?

Она неловко опустилась на пол, закрыла лицо ладонями и разрыдалась. Вера села на стул, готовая сама вот-вот расплакаться, Слава пошел в чулан за метелкой и пылесосом, а Дима поднял Лидию Андреевну, усадил на диванчик у окна и стал гладить по спине. Она плакала, спрятав в ладони лицо, плечи дрожали. Дима некоторое время молчал, ждал, когда она немного успокоится, Слава подметал пол и тихо ругался, Мила поставила чайник и гладила сонную собаку. На пороге кухни появилась закутанная в одеяло Ниночка, Дима приложил палец к губам, чтобы она не ляпнула ничего лишнего.

— Не холодно? — спросил он Лидию Андреевну.

— Нет, — раздалось из-за рук.

— Вот и хорошо. Может, наденем носочки?

— Нет.

— Ну, можно и без носочков. Посидим босиком. Пока никуда не пойдем, посидим тут у окошка. Чтобы не прилипнуть. Пол у нас сегодня очень липкий. У нас такое бывает. Частенько…

— Что у меня с руками? Так страшно. Так страшно…

— А давайте, я вас укрою пледиком? У нас такой отличный тут пледик есть. Очень теплый.

Она молчала.

— А руки завтра намажем кремом, и все пройдет. Ой, да сейчас такие кремы придумали, разок намазал — и руки как новые. Все пройдет. Отличный у нас есть крем, и для рук есть крем, и для лица, и для пяток. Может, чайку?

— Нет. Что это за крем? «Люкс»?

Дима повернулся к Вере и скорчил гримасу, она покачала головой и помахала руками — нет!

— Зачем же «Люкс»? Нет, это совсем другой крем, заграничный.

— Хорошо. «Люкс» скверно пахнет. Я его не люблю.

Дима замолчал, обвел глазами кухню. Пол, весь засыпанный мукой и крупами, а теперь еще в разводах от метелки и швабры, Слава, вляпавшийся в мед тапком и матерившийся одними губами, разбитая ваза для фруктов, раскатившиеся зеленые яблоки.

— Яблоки-то в этом году сплошная мелкота, — вздохнул Дима. — Не уродились совсем в этом году яблоки.

Вера посмотрела на него и улыбнулась.

— Вот в прошлом году были яблоки. Прямо с дыню. Отличные яблоки. Сочные, сладкие. А в этом году — мелочь. И кислые. Не уродились совсем.

— Я не люблю яблоки, — раздалось из-за прижатых к лицу ладоней.

— Понятно, — кивнул Дима. — Ну и хорошо тогда, что не уродились. Ну и леший с ними, с этими яблоками. А что любите? Груши?

— Да.

— Вот и отлично. Тогда мы завтра пойдем и купим груш. Сейчас ляжем спать, а завтра встанем, наденем красивую одежду, удобные туфли наденем, шляпку и пойдем в магазин.

— На рынок.

— Можно и на рынок. Да, лучше мы пойдем на рынок. Будем там торговаться и все пробовать. И купим груш и сладкого перца. И аджики. Такой, чтобы аж слезу прошибала.

— Пирог.

— Купим пирог?

— Вы что, тоже ненормальный? — Руки наконец убрались, на Диму посмотрели заплаканные глаза. — Пироги не покупают на рынке. Это опасно, можно отравиться. Пирог надо самим испечь. Грушевый пирог.

— Испечем. — Он вытер маленькое заплаканное лицо огромными ладонями. — А хотите чайку? С вареньем?

— Да, — кивнула Лидия Андреевна.

— У нас тут и грушевый пирог остался. Как раз один кусочек, — сказала Вера. — Будешь… будете пирог?

— Буду. Я вас не знаю, но буду.

Она выпила чашку чая, съела пирог. Молча, только иногда всхлипывала. Вся семья расселась вокруг стола, время от времени тихонько переговаривались, делая вид, что все в порядке. Ниночка сидела рядом с бабушкой и гладила ее по руке.

— Я что-то устала, — сказала Лидия Андреевна, собрав с блюдечка все крошки. — Если пирога больше нет, то я пойду домой. Мне очень надо домой. Вы сможете меня проводить?

— Конечно, — сказала Мила. — Вы же тут недалеко живете. Я знаю ваш адрес, я вас провожу.

— Спасибо. Мне правда нужно домой, мама начнет волноваться, что меня так долго нет. У нас Мишенька болеет, мне нужно домой, помочь маме с Мишенькой. Благодарю вас за чай. И за пирог. Очень вкусно. Вы хорошие люди. Приятные. Может быть, я познакомлю вас с мамой. Или как-нибудь приведу к вам поиграть Мишеньку. Он милый мальчик. Только очень болезненный. Я приведу его к вам, ладно? Ну все, мне пора. До свидания.

Она поднялась из-за стола, Мила набросила ей на плечи плед и повела наверх, в ее комнату.

— Всем выдать по медали, — выдержав долгую паузу, сказал Слава.

— Особенно Диме.

— Да ладно вам. Все уже набили руку. Главное, чтобы заснула сейчас. В чай капнули успокоительное?

— Конечно.

— Тогда все в порядке, заснет.

— Пусть ей приснится, что она со своей мамой. Видите, как она скучает, — сказала Ниночка.

— Да уж. — Дима встал из-за стола и потянулся. — По маме скучать — дело понятное. Главное, чтобы не приводила к нам поиграть Мишеньку. А то придется мне Михаил Андреича опять с лестницы спускать. Дивный говнюк, дивный. Все, ребятки, я спать.

Николай. Сейчас

День между пятницей и воскресеньем - i_002.jpg

Николай никак не мог заснуть. Кушетка в гостевой спальне была неудобная, узкая и противно скрипела, стоило ему шевельнуться, повернуться на другой бок было вообще немыслимой задачей. Так он и кряхтел, ежился, пристраивался поудобней, заставлял себя закрыть глаза и ни о чем не думать, но снова открывал их, и взгляд в полутьме опять начинал шарить по бесчисленным вешалкам с Тамарочкиными платьями. Гостевая спальня в их городской квартире давно превратилась в гардеробную его жены: старые платья, пропахшие нелюбимыми уже духами, старомодные наряды, которые были надеты от силы один раз на какое-нибудь пафосное мероприятие, коробки с надоевшими туфлями, чехлы с приевшимися пальто и шубами. А теперь сюда был сослан и неугодный муж, каким-то образом из главного мужчины жизни превратившийся в статусный кошелек, не более того. Он вздохнул, кушетка скрипнула. Когда-то, много лет назад, кто-то из его коллег, намного старше него, мудрее и опытнее, сказал ему, что любовь и страсть в браке могут прожить от силы года три-четыре, а потом исчезают, таков закон природы, ничего не поделаешь, и тогда уже главным становится не страсть и не секс, а взаимное уважение и понимание, обязанности и обязательства, вот на них и надо будет строить всю жизнь. Николая ужасно возмутил тот совет. Он был неисправимым яростным романтиком и был уверен, что любовь никуда не может деться и через десять лет, и через пятьдесят. А если есть любовь, то и страсть никуда не денется. Как можно не хотеть любимого человека, не желать его каждую минуту? Он тогда был уверен, они с Тамарочкой будут самыми пылкими любовниками и сейчас, и когда им будет по семьдесят.

Но у Тамарочки, однако, и на этот счет мысли оказались совершенно иными. В ее системе ценностей секс всегда был ценной валютой и средством изощренных болезненных манипуляций, он выдавался в награду, а за малейшую провинность его можно было лишиться на несколько недель, а то и месяцев. Николай мечтал, что его жена будет легкой, и смелой, и вечно хохочущей, и будет дразнить его, бегая по дому голышом, и неважно, сколько ей будет лет, он всегда будет ее обожать, будет ею восхищаться. Из беготни голышом с самого начала ничего не вышло: с первого дня с ними поселилась няня Пети, а по совместительству повар и домохозяйка. Николай с Тамарочкой прятались в темноте под одеялом, запирались в ванной, дожидались, пока Людмила Степановна с малышом уйдут гулять, но и тогда старались сделать все побыстрее, наспех, чтобы их не застали. После того как родились Витя и Вика, Тамарочка поправилась и очень переживала из-за потери своей точеной фигурки. Он повторял, что любит ее любую и ему все равно, насколько тонкая у нее талия, да и есть ли она вообще, не за талию же любят жен. Но Тамарочка воспринимала со страшной обидой все, что бы он ни говорил, она стала кутаться в какие-то немыслимые кружевные пеньюары, носить многослойные комбинации, корсеты и чулки с подвязками, которые он терпеть не мог. Он не хотел развязывать тесемки, отстегивать лямки, цепляться за кружева и выпутывать ее ноги из чулок и подвязок, он хотел просто прикоснуться к своей жене, обнять ее, прижаться к ней, тискать и целовать ее там, где ему захочется, а не только в строго обозначенные ею места, и чтобы для этого не нужно было сначала полчаса распаковывать ее и при этом ужасно бояться что-нибудь зацепить или порвать. Малейшая затяжка на чулке расценивалась как умышленное злостное преступление, что приводило к немедленно и безвозвратно испорченному настроению супруги и ссылке нарушителя на старую раскладушку, а потом на эту вот кушетку. Однажды он не выдержал, возмутился и спросил, зачем тогда она все это на себя надевает, все эти ценные вещи, если так боится за их сохранность. Может, лучше без них? Этот вопрос, конечно, был огромной ошибкой. Непоправимой. Тамарочка рыдала, воздевала к потолку руки в кружевных рукавах и обвиняла его в неблагодарности, черствости, неотесанности, называла мужланом и солдафоном с полным отсутствием вкуса и понимания эстетики, а он все это время сидел на краю кровати, смотрел на свою жену и думал, куда же подевалась та наивная искренняя девушка, которая так преданно смотрела на него тогда, под снегом под фонарем…